Алан Милн - Двое
С появлением таких заведений, как “Синема де люкс” и “Пале де данс”, число людей, желавших заниматься самообразованием, сильно уменьшилось, во всяком случае, настолько, что не приносило дивидендов, и Джеймс Фонтейн приказал долго жить. Вот и получается, что в четверг подробно объясняешь читателю, почему он видит свое отражение в чайной ложке вверх ногами, а в следующий четверг сам ввергаешься в хаос, из которого однажды возник Удивительный мир. Сначала деньги, которыми Ормсби снабжал тестя, можно было считать авансом, потом они почти начали превращаться в выплаты иждивенцам Джеймса Фонтейна, и тут, как раз вовремя, страну охватило увлечение кроссвордами. Всегда здоровый, всегда готовый Джон Фондеверил вновь принялся за работу, на этот раз как Мэседон в “Санди сан”. Новое занятие подходило ему не меньше, чем прежнее. Он писал: “13 по вертикали – брюхоногое, обладающее кубаревидной раковиной и легочной полостью” – и погружался в мир размышлений с той же легкостью, с какой перед этим воображал себя Гладстоном или сэром Гарнетом Вулсли, а позже разъяснял тонкости банковского дела или законы рефракции.
Он снова взглянул на часы, и в эту минуту леди Ормсби тихо подошла к его столику.
– Прости, дорогой, – извинилась она. – Я остановилась поздороваться с Уэллардами.
– Четверть девятого, – произнес мистер Фондеверил, защелкивая крышку своих золотых часов с дарственной надписью и обеими руками засовывая их в карман брюк. – Четверть девятого, Мэгги.
– А, значит, я и так уже опаздывала. Ты видел Уэллардов?
– Я поклонился миссис Уэллард. Очаровательная женщина.
– Прелестная.
– Ты помнишь миссис Лэнгтри в молодости? Нет, конечно, и не можешь. Что за красавицы жили в наши времена! Я заказал для начала устрицы. Ты не против?
– Спасибо, дорогой.
– Я всегда говорю, что миссис Лэнгтри, леди Рэндольф Черчилль и твоя мать были самыми красивыми женщинами, каких мне доводилось встречать в жизни. Миссис Лэнгтри не охотилась. Ее красота была слишком экзотична. Мы вставали на скамейки в Гайд-парке, когда она проезжала.
– Я думаю, сейчас так уже не делают. Отец, меня немного беспокоит Боб.
– Боб? – переспросил мистер Фондеверил, изображая удивление. – А! Гм! – И он погрузился в изучение карты вин.
На самом деле он нисколько не удивился тому, что Боб вызывает у жены беспокойство, странно было, что Мэгги прямо заговорила об этом с отцом. Он, разумеется, знал о похождениях Ормсби, да и кто не знал? Но между ним и Мэгги как бы существовал уговор, что он ничего не знает, по крайней мере официально. Если бы он знал, разговор с зятем стал бы неизбежен. Конечно, он должен был бы поговорить с ним как мужчина с мужчиной или хотя бы как светский человек со светским человеком. Но непременно пришлось бы что-то сказать. Неловко, конечно, когда приходится говорить зятю, который тебя содержит, что он подлец, – так неловко, что помимо воли возникает желание не осознавать его подлости и не попадать в эту малоприятную ситуацию. Это желание, едва возникнув в сознании мистера Фондеверила, тут же захватило его целиком. Он был убежден, что ни о чем не подозревает, что как светский человек он не должен вмешиваться в чужие дела, что, даже если он что-то и знает, его молчание – это героическое жертвование собственным счастьем, даже счастьем любимой дочери на благо общества.
– Мне очень жаль, дорогой, – сказала Мэгги с грустной улыбкой, прекрасно понимая причины его замешательства, – но иногда мне только ты можешь помочь.
Он похлопал ее по руке, прощая.
– Дорогая моя Мэгги, ты единственное мое сокровище. Я сказал это твоей матери, когда она умирала. “Она – мое единственное сокровище, Кэролайн, – сказал я, – предмет моих забот. Увы! Я не могу обеспечить ей всего, что было у тебя в детстве: красивого и богатого дома, охоты и верховых прогулок, но можешь быть уверена, я посвящу ей всю свою жизнь”. Она знала, что я говорю правду. И умерла спокойной.
Мэгги сжала и отпустила его руку.
– Я знаю, дорогой.
– Нам ведь неплохо было вместе, правда? – спросил он с жаром. – Правда, Мэгги? Помнишь, как мы ходили в Зоосад и в музей мадам Тюссо, как ездили в Рамсгейт, и в первое лето встретили там негров, и я заговорил с одним, и мы пригласили его выпить чаю, а он пел нам свои песни...
– Ну конечно, дорогой! Конечно, помню, – воскликнула леди Ормсби, и лицо ее посветлело, она выглядела в эту минуту почти как девочка-Мэгги. – Я помню и песни, которые он пел. Одна “Хай-тиддли-хай-тай”, а другая “Я спросила Джонни Джонса и теперь я знаю...”, а еще...
– Да-да, – припомнил и мистер Фондеверил. – Возможно, там были несколько рискованные моменты...
– Дорогой, песни нравились мне ужасно, но я не понимала в них ни слова. Мы с тобою жили чудесно.
– Ну так что же с Бобом?
Леди Ормсби поколебалась, потом произнесла:
– В сущности, ничего. Только, – она повернула голову к другому залу, – та пара...
– Ну, не хочешь же ты сказать...
– Я ничего не хочу сказать. Только я немного беспокоюсь. Она так прелестна и так... невинна.
– Но... – начал мистер Фондеверил с уверенностью в голосе, но тут же спохватился и смущенно закашлялся. Он чуть было не сказал: “Но ведь женщины Боба всегда... профессионалки... Никто из них в него не влюбляется”. Но вовремя вспомнил, что не подозревает о похождениях зятя.
Она угадала его мысли, как угадывала всегда.
– Дело не в этом, – сказала леди Ормсби. – Просто, если они и дальше будут появляться вместе, начнутся разговоры... Его репутация... Жаль... Она так мила... А люди бывают жестоки.
– А они... действительно появляются вместе?
– Они ведь только что познакомились. Она была у меня на ленче, и Боб некоторое время провел с нами... Я и не знала, что он собирается в это время быть дома. Он говорил мне, что с тех пор виделся с нею.
– Ну, если он сам сказал тебе... – заметил мистер Фондеверил, стараясь разуверить себя.
Она покачала головой.
– Видишь ли, я знаю Боба. Я видела, как он смотрит на нее. Я не думаю, что он... – она поколебалась, но закончила: – Видишь ли, до сих пор он держался подальше от моих приятельниц. Кроме того, она совершенно другая и слишком влюблена в своего мужа, чтобы думать о ком-нибудь еще. Но она так хороша собой... Бедняга Боб! Всегда вообразит неизвестно что, а потом за все расплачивается. Как это, в сущности, печально.
Мистер Фондеверил собирался возмутиться тем, как спокойно его маленькая Мэгги мирится с неверностью мужа, но понял, что это не совсем сообразуется с его полной неосведомленностью. Поэтому он сказал:
– Мне кажется, здесь не о чем беспокоиться. Ты только что видела их. Это самая счастливая пара в Англии.
– Да, но я знаю Боба. Начнутся сплетни. И этим милым бедным Уэллардам придется плохо.
Значит, она еще не все сказала. Хорошо, он сейчас подведет итог.
– Одним словом, ты считаешь, что он захочет бывать с нею на людях, а в таком случае начнутся сплетни. Но почему бы тебе тогда не поговорить с ним по-дружески? Или с ней? Или даже с Уэллардом?
Леди Ормсби взглянула на отца с любящей улыбкой. Мысль о том, чтобы предупредить едва знакомую женщину, что появление в обществе Боба повредит ее репутации, была довольно забавной.
– Спасибо тебе, дорогой, – сказала Мэгги. – А что ты собирался рассказать мне?
И мистер Фондеверил рассказал ей. А случайные посетители ресторана переговаривались между собой: “Кто это? Я наверняка встречал его раньше”. Тем временем Уэлларды, еще раз заглянув в меню, выпили кофе и поспешили в “Риальто”.
III
Но еще неизвестно, попадут ли они туда. Хотя границы уэллардовского Лондона расширялись с каждым днем, освоить географию лондонских кинематографов им никак не удавалось. Реджинальд довольно давно пытался освоить ее, но пока что безуспешно. Когда он уверенно говорил себе: “Это “Тадж Махал”, перед ними возникал сияющий яркими огнями “Лувр”. Нет, дорогой, это “Баргелло”. Или “Лувр”... а может быть, “Риальто”? И хотя, выходя из ресторана, они собирались именно в “Риальто”, на фильм, который все так хвалили, они оказались, скорее всего, в “Пирамиде Хеопса” и остаток вечера провели там.
В обществе двухмерных мужей и жен. Что удивляет вас больше, спрашивал Реджинальд у Корал Белл, что столько браков удачных или что столько неудачных? Удивительно, без сомнения, что столько удачных. Перестанем ли мы когда-нибудь осквернять наш домашний очаг? Если писатель пишет о семейной жизни в серьезном тоне, у него существует лишь одна возможность: брак должен оказаться трагической ошибкой, отвратительной и мерзкой; тело, разум и дух – чем-то в высшей степени вульгарным. Если же писатель семейную жизнь изображает юмористически, у него только один путь: брак должен оказаться ошибкой комической; но тоже отвратительной, мерзкой и вульгарной. Трагедия, комедия? Человек теряет веру, честь, любимую женщину или, скажем, теряет шляпу; он тут же становится темою комедии или трагедии, но только в том случае, если принято считать, что вера, честь и любимые существуют на свете и что не каждый день человек теряет шляпу.