Эдуард Тополь - Игра в кино (сборник)
Сегодня этой статье причитаются комментарии. Стасика Жданько зарезала актриса вахтанговского театра Валя Малявина – глупо, невзначай, от большой любви. Я был свидетелем и косвенным виновником их бурного романа. Потому что знал Валю ровно десять лет – в 1967 году она сыграла главную женскую роль в моем первом фильме «Там, где длинная зима». И все последующие годы я дружил с ее мужем, талантливым режиссером Павлом Арсеновым, и бывал у них в доме, и Валя кормила меня жареной картошкой с грибами и угощала стопкой холодной водки, под которую мы с Павлом обсуждали какие-то несбыточные проекты постановки киносказок.
Прошло несколько лет, режиссер Роговой собирал актеров на главные роли для фильма «Несовершеннолетние» и вытащил меня из Болшево смотреть кинопробы. Я хорошо помню тот весенний день 1976 года и горжусь им, как красной датой в моей жизни. Потому что в этот день в темном просмотровом кинозале студии имени Горького я показал на экран и сказал:
– Володя, две эти школьницы должны играть главные женские роли, а этот гениальный парень – одну из мужских ролей. И других даже не ищи, он просто новый Урбанский!
«Две эти школьницы» были ныне известные актрисы Евдокия и Люба Германовы, а «Урбанский» – Станислав Жданько, в то время еще студент вахтанговского училища. «Несовершеннолетние» был первым фильмом для Германовых и для Стаса и принес им первую известность. И когда Борис Фрумин запустился на «Ленфильме» с моим сценарием «Ошибки юности», я заехал в театр Вахтангова, где Стас уже числился штатным актером, и прямо из театра увез его на Ленинградский вокзал, отправил на «Ленфильм» к Фрумину. Нужно ли говорить, что Фрумин утвердил его на главную роль после первой же пробы? Стас Жданько был актером от Бога – такие падают на землю только раз в столетие. Красивый, жесткий, цельный, талантливый – в нем была мощь и крепость Урбанского, сдержанная обаятельность Ольбрыхского и еще что-то совершенно свое, новое, свойственное только молодежи его поколения, что и делает всегда новую кинозвезду.
Еще через три или четыре месяца я приехал на Курский вокзал провожать питерскую киногруппу Фрумина на натурные съемки в Симферополь. И увидел у вагона не только Жданько, но и… Валю Малявину. Оторопев, я захлопал глазами, соображая, на какую же роль мог взять ее Фрумин, если на главные женские роли мы уже утвердили Марину Неелову и Наташу Варлей?
– А ты у нас кого играешь? – спросил я по простоте душевной.
– Нет, я у вас не играю, я Стаса провожаю, – ответила она, опуская свои темные, как спелые вишни, глаза.
Я опять ничего не понял и брякнул:
– С чего это?
Тут помреж взял меня под руку, отвел в сторону и объяснил:
– У них роман. Она ушла от мужа и ездит за Стасом на все киносъемки…
Хотя я к тому времени был далек от пуританства, я, помню, почему-то очень обиделся за своего друга Пашу Арсенова и, расстроенный, ушел с вокзала. Чистая и романтическая Валя Малявина из фильма «Иваново детство» и скромная домашняя хозяйка и чистюля, какой я знал Валю по визитам к ней домой, никак не совмещалась у меня с образом безумной цвейговской дамы из рассказа «Двадцать четыре часа из жизни женщины». Но жизнь выделывает и не такие коленца! Вскоре я узнал, что Стас и Валя сняли комнату на Арбате, возле театра, где оба работают, и как-то остыл на этот счет, тем паче что и Фрумин, как Эсадзе когда-то, почти не вызывал меня на киносъемки. Как все юные гении, он делал картину сам, а о наездах на студию ленинградского обкома и прочих неприятностях я узнавал стороной – от редакторов студии Фрижетты Гукасян и Саши Бессмертного, от директора фильма Евгения Волкова и от жены Фрумина и художницы по костюмам Наташи Ландау. Впрочем, я и не удивлялся ленфильмовским стукачам, информировавшим обком о том, что на «Ленфильме» снова снимают антисоветчину. В тот день, когда Госкино разрешило Фрумину снимать этот сценарий, я показал ему другие, предыдущие варианты этой работы и сказал:
– Этого парня, Гурьянова, я встретил в командировке, в Сибири, на аэродроме таежного поселка Урай 1 января 1963 года. Я пришел туда утром, думая, что хоть там, в аэропортовском буфете, смогу выпить чаю. Потому что весь остальной поселок лежал в то новогоднее утро в дупель пьяный. Но буфет был закрыт, а возле аэропортовской избы маялся лишь один парень с дорожным фибровым чемоданом – этот Гурьянов. Вдвоем мы и позавтракали на крыльце аэрофлотской избы – у него нашелся кусок хлеба, а у меня батон московской колбасы. И за этим делом он рассказал мне свою жизнь – как отслужил в армии, вернулся в колхоз, но уехал и оттуда и с тех пор мотается по стройкам коммунизма, а сюда прилетел проведать сеструху, да она, оказывается, спуталась с каким-то буровиком и улетела хрен знает на какую таежную буровую. Ну вот, а остальное ты знаешь из сценария, я пишу его и переписываю вот уже пятнадцать лет, но никак не могу зашпаклевать и закрасить от цензуры реальную нашу сучью жизнь…
Мы сидели на веранде коттеджа в болшевском Доме творчества, Фрумин выслушал этот монолог, посмотрел на классиков советского кино, гуляющих в парке по большому и малому «гипертоническим» кругам, и сказал:
– Старик, ты написал замечательный сценарий! Но в моем фильме не будет никакой косметики и никакого «сосилисического» реализма. Я сниму армию такой, какая она была, когда ты в ней служил и я. И я сниму деревню такой, как она есть, и заполярные стройки – один к одному. С их пьянками, мордобоем и блевотиной бичей.
– В таком случае зачем нам терять год жизни? – сказал я. – Давай сейчас пойдем и подадим документы на эмиграцию.
– Ни фига! – ответил Фрумин. – Вот увидишь, я сниму только правду, и это будет замечательный фильм, и мы получим премии всех международных фестивалей! Хочешь, поспорим?
Я усмехнулся:
– Знаешь что? Я не буду с тобой спорить, снимай как хочешь! Но если они запретят и этот фильм, я уеду, говорю тебе честно. И потому, чтобы не подводить тебя и студию, давай я впишу тебя в соавторы сценария. Чтобы после моего отъезда ты смог убрать из титров мою фамилию и переделывать эту картину под их вкус один, без меня – и как автор, и как режиссер. Идет?
– Спасибо, – сказал Фрумин. – Но вот увидишь: это все ни к чему! Я сниму замечательную картину, я тебе обещаю!
Слово «замечательный» было тогда его любимым словом.
Я напомнил ему этот разговор через год, когда Борис Николаевич Павленок, первый заместитель министра кинематографии, посмотрев фильм «Ошибки юности», вызвал к себе в кабинет Фрижетту Гукасян, Бориса Фрумина и меня, грешного, и, в упор глядя на Фрумина своими синими от гнева глазами, сказал медленно, отбивая каждое слово ударом кулака по столу:
– Советский… режиссер… должен… знать… на кого… он… работает!! Если… вы… не знаете… на кого… вы… работаете… вам не место… в советском… кино!..
Он, конечно, имел в виду, что мы обязаны работать на них, павленков и громык, а иначе нам не место в их советском кинематографе.
– Но картину можно исправить, переписать финал… – попробовала Фрижа смикшировать удар.
– Эту картину исправить нельзя! – совершенно справедливо сказал Павленок. – Каждый кадр этого фильма позорит наш советский строй и нашу страну! Даже иностранные корреспонденты уже не снимают нашу жизнь через такие мусорные задворки!
И тем не менее студия еще пыталась что-то переделать в картине, что-то вырезать, переозвучить, и буквально в последний день этих переозвучаний я рано утром заехал на своем «жигуленке» на Арбат, подхватил там Стаса Жданько у Вахтанговского театра, и уже в восемь утра мы были во Внуково, а в девять – в Пулковском аэропорту, где нас ждала студийная машина, и Женя Волков, директор фильма, небрежно взял из клемм трубку радиотелефона и сообщил на студию:
– Можете заряжать первый ролик – через десять минут мы будем на записи!
Женя умел и любил работать красиво, с западным шиком, его служебная машина была (в те годы!) оборудована радиотелефоном, работавшим через милицейский коммутатор. И вообще, несмотря на разнос у Павленка, настроение у нас было в тот солнечный день замечательное. Разве не запрещал Кириленко «Несовершеннолетних»? Но Роговой тогда бросился к Шумилину, Шумилин тут же показал фильм Щелокову, а Щелоков Брежневу и – все, картина вышла, стала популярна. Правда, у фильма «Ошибки юности» не было таких высоких консультантов и покровителей, но Фрумин верил в свою звезду, он был везунчик, которого родители наградили талантом, а судьба – удачей. И это не просто слова – история его поступления во ВГИК тому доказательство.
Уже тогда, когда во ВГИК поступал я, то есть в 1960-м, туда практически не принимали евреев. Я это знаю достоверно не только потому, что поступил туда лишь со второй попытки, но и изнутри, поскольку был потом, уже во ВГИКе, членом вгиковского комитета комсомола и в связи с этим имел доступ к работе приемной комиссии. Мне скажут: как так? Ведь чуть ли не все советское кино сделали евреи! Да, в тридцатые – пятидесятые годы элита советского кино состояла преимущественно из евреев – Эйзенштейн, Донской, Ромм, Каплер, Райзман, Габрилович, Юткевич, Столпер, Блейман, Хейфиц и т. д. и т. п. Даже сталинская борьба с так называемым космополитизмом выбила их из кино лишь на несколько лет, а после смерти вождя всех народов они в кинематограф вернулись. Но в шестидесятые годы партия бросила во ВГИК свои административные кадры, и эти кадры перекрыли доступ в кино людям с порочным пятым пунктом. Конечно, они не могли сделать это открыто, ведь вгиковская профессура на восемьдесят процентов состояла из Габриловичей, Роммов, Маневичей, Сегелей и Васфельдов! И потому в творческие мастерские этих профессоров еще могли просочиться считанные еврейские единицы. Когда на третьем курсе ВГИКа я, как и положено, заболел «звездной болезнью», стал пропускать занятия и хватать «неуды» на сессии, мой профессор Иосиф Михайлович Маневич оставил меня как-то в аудитории после занятий, запер дверь и сказал: