Михаил Анчаров - Записки странствующего энтузиаста
Фактически поэма была готова, я только не знал, чем заполнить середину. Я прочел поэму кандидатам, но она не произвела впечатления.
- Бессодержательно, — сказали мне, — и так далее. Но я не согласился:
- Вы путаете содержание и содержимое. Содержимое в бутылке, а содержание — в каждом слове.
Они сказали:
- Слово — это знак. Его структура и так далее. Я говорю:
- Слово — не знак, а концентрат опыта. Каждая буква — это остаток другого слова. Буква А - это остаток от «алеф», бык, и так далее.
- Опять вы со своими выдумками.
- Я на них живу, — говорю, — как и вы.
- Мы заняты реальной жизнью… Наука в век научно-технического прогресса и так далее.
- Погодите, — говорю. — А зачем она, наука? В самом общем виде? Они разозлились и сказали:
- Люди хотят счастья! Но для этого его нужно хотя бы научно определить!
- Уже сделано, — говорю. — В словаре у Даля. Народный опыт утверждает: «Счастье — это желанная неожиданность». Понимаете? Неожиданность. Значит, заранее неопределимое, оно приходит, откуда и не ждешь. Счастье — это подарок, это сюрприз.
- Опять вы со своими выдумками. Разговор пошел по кругу, и я сказал:
- Давайте перенесем разговор. Вы не готовы.
- Вы не готовы.
- Нет, вы.
И я снова шел ловить нужных собеседников.
Мне казалось, в целом они дозрели. Апокалипсис все же! Но они не хотели, чтобы на них сваливалась неожиданность, даже желанная, если она не из той программы, которая заправлена в их компьютеры.
Нужные мне люди всегда уклонялись, и я ловил их в коридорах, в буфетах, на вечерах отдыха, за 10 минут до симпозиума и в других местах. Дело стоило того. Не до самолюбия.
И теперь я нашел их перед дверью конференц-зала. Они торопились.
- Все же как вы относитесь к хохоту? — спросил я.
- Знаете… Сейчас не до хохота…
Я опять десять минут растолковывал свою идею. Меня не прерывали.
- Что вы предлагаете? Политические карикатуры?
- А они смешные? — спрашиваю. Промолчали.
- Они злят противника, а надо, чтоб над ним смеялись не только наши сторонники, а все.
- У нас симпозиум, — мягко напомнили мне.
Я вытащил фотографию греческой вазы. На ней было, как мускулистый древний грек блюет. И надпись — «Последствия симпозия». Лингвист перевел. Остальные заржали, но опомнились.
- Неубедительно, — сказали они, — есть темы, над которыми не посмеешься.
- Например?
- Например, смерть.
Тогда я рассказал им древнюю буцефаловскую байку, как одна старуха рассказывает другой о смерти своего мужа:
- Тяжело помирал-то? — спрашивает соседка.
- Легко, Петровна… Лежал на диване тихий, светлый… Потом дро-о-о-бненько так пукнул - и умер.
На этот раз они взяли себя в руки и не дрогнули. Но байку записали. Потом один сказал:
- Смех — это обоюдоострое оружие…
- Бомба тоже, — говорю. — Однако она у нас есть.
- Но мы предлагаем отказаться от нее.
- Кому? Барыгам? — говорю. — Она чересчур доходная… Уговорами не возьмешь. Я же не зову отменять ваши методы, я предлагаю к ним добавить свои. Против Апокалипсиса все способы хороши… А хохот — это внезапное избавление от престижа.
Этого они, увы, боялись больше всего. Больше жен и больше смерти. Теоретической, конечно.
Они хмуро переглянулись.
- Конкретно, что вы предлагаете?
- Я предлагаю, — говорю, — спасти мир хохотом.
На меня смотрели скучно и пристально. Потом сказали:
- Извините… У нас симпозиум. И я ушел.
Я разозлился. Нет, это мне нравится! Им не всякое спасение годится! Какие гурманы! Номер не прошел. Моя универсальная дурацкая идея ни у кого из них не укладывалась. В перерыве заседания они меня разыскали…
- И юмор у вас грязный…
- Он не грязный, — говорю. — Он детский, поросячий. Смерть из-за золота еще грязней, тем более, всеобщая. Главное, найти «уголок» проблемы.
- А в чем вы его видите?
- Тысячелетняя машина драмы ломается. Уже пора над ней смеяться.
А сам думаю: чегой-то они такие добренькие, слушают меня… И мне рассказали: кто-то предложил заседающим работать активнее — иначе наш симпозиум превратится в древнегреческий. И рассказал про вазу с надписью. Пришлось сделать перерыв. Моя универсально-дурацкая идея начала свой путь.
26Дорогой дядя!
Когда еще мы жили на Буцефаловке, кинофабрика утвердила и снимала фильм «Мама, зачем я это сделала?» про аборты, которые в то время были запрещены. Время шло. И фильм показали по телевизору как раз за день до выхода закона, разрешающего аборты. И нет ни фильма, ни его конфликта. Лопнуло. Буцефаловка хохотала. Ралдугин взял имя Джеймс. И я тогда понял, почему мне уже давно не нравятся проблемные фильмы — их конфликт можно отменить постановлением. Почему до сих пор интересно смотреть Гамлета? Ведь по нынешним законам все участники его конфликта — уголовники. Потому что вообще суть драмы — не в конфликте, а в его причине.
Конфликт — это то, что снаружи торчит, на виду, — борьба людей друг с другом. А причина всего одна — машина, которую они сами создали, потому что ничего другого не изобрели. Поэтому любая фабула легко может быть повернута и в трагедию и в комедию. Как фильм «Мама, зачем я это сделала?» про аборты. Потому что позади конфликта всегда не проблема, а свобода. Потому что троллейбус переполнен, и люди ищут, как быть.
Всем давно уже плевать на проблему принцев, а на Гамлета не плевать. Почему? Потому что он ищет свободу как может и, не придумав ничего нового, гибнет. А потом приходит Фортинбрас, смотрит на гору трупов и думает, как быть? И тоже ничего не придумывает.
Такая простая идея была высказана две тысячи лет назад — любите друг друга, и все уладится. Но вот почему-то не любится, и морская пехота ждет Апокалипсиса. Если дело зашло так далеко, что вопрос «Быть или не быть?» решают на уровне кнопки, у которой, как выяснилось, сидит даже не мартышка, а наркоман, то пора пересмотреть отношение к трагедии.
Мне кажется, дорогой дядя, что трагедия, как жанр пьесы, уже ничему не учит. Ну, хорошо, персонажей жалко. А как быть?
Сострадать? А как глубоко? Поплакать и разойтись? Так ведь жрецу это и надо. Но когда раздается хохот, жрецы содрогаются.
В детском театре отменили спектакль «Ромео и Джульетта», потому что, когда Джульетта, проснувшись в склепе, находит пустой флакон от яда и говорит мертвому Ромео: «Жадный какой, мне не оставил…» — в зале — хохот. Дети слышат «не оставил» и вспоминают только про алкашей.
Я раньше тоже возмущался — это Шекспир! Тупицы! А теперь понимаю — дети правы. Машина шекспировская устарела, и история, смеясь, с ней расстается. Не Шекспир устарел, а машина тех времен. Я мальчика спросил:
- Разве тебе не жалко Ромео и Джульетту?
- Сначала жалко, а потом нет.
- Почему?
- А разве они не могли удрать в другой город? Поступили бы на работу.
Как я ему объясню, что для этого они должны были бросить наследственное имущество? Черта с два они его бросят.
- Работа была позором, — говорю. Он не поверил.
27Дорогой дядя!
Я помню, когда я давным-давно поступил в концептуальный театр консультантом по судьбе, то первое, что мне сказал режиссер театра, — актеры ему не нужны, а пьесу он может рассказать и сам, сидя на стуле перед зрителем, на авансцене. Под музыку. И чтоб я не зарывался и поддакивал. Поскольку жизнь есть жизнь, и моей судьбой теперь является он сам.
Начал служить.
И в первый же день, дорогой дядя, случилось приключение.
Я пришел на репетицию, где актеры учились любить по команде — встать, сесть, испытать пароксизм, вспомнить тенденцию, вспомнить концепцию — и раздавались возгласы заведующего физзарядкой: «В этом месте вспомните историю… вспомните происхождение… вспомните пейзаж… вспомните папу… вспомните маму… Искренней! Искренней! До конца! До последней березки! Так… хорошо… Теперь то же самое — лежа, широко распахнув глаза!..»
Актеры тихо вспоминали маму и, искренне глядя на бродившего тут же автора, обещали ему распахнутыми глазами дружбу до гроба. Они уже мысленно видели его там, в гробу, в тапочках ярко-белого цвета.
Потом пришел режиссер. Все отменил в грубой форме и показал, как играть.
И все стали играть, как он, поглядывая на часы и показывая мастерство.
А когда репетиция кончилась, и все ушли к Ралдугину обсуждать премиальные, режиссер сказал тоскливо:
- Нет актеров… С кем работать? Не умеют любить… Ни партнера, ни меня… ни автора, ни пьесу… Ни тенденцию, ни предлагаемые обстоятельства…
- А зрителя? — спрашиваю.
Но он меня прекратил, поскольку он, как и все, любил только свои предлагаемые обстоятельства, и если я не уймусь, то обещал меня даже отменить.
А помреж тут же вычеркнула меня из списков на праздничные заказы и путевку.