Юрий Трифонов - Утоление жажды
Предложил все это Борис, причем я возражал, считал, что очерк мой не настолько великолепен, чтобы поднимать из-за него шум, но они стали кричать на меня, что дело не в очерке, а в принципе.
В воскресенье я пришел в парк, в шашлычную, обедать и встретил Критского. Настроение у меня было скверное оттого, что я сидел без денег, оставалось двадцать два рубля до получки и никаких перспектив. Правда, Сашка обещал одолжить рублей сто двадцать, но только во вторник. Из-за безденежья я не смог встретиться в этот день с Катей.
Было очень жарко, столы стояли под открытым небом на дворе, усыпанном песком, и над каждым столом возвышался круглый зонт из полосатой материи. Я ел шашлык, запивал пивом и думал: у кого бы одолжить денег? В это время вошел Критский.
Он близоруко оглядывался, ища свободное место. Я подозвал его, он подошел и сел, положив на стол толстую кожаную папку. Он всегда ходит с этой папкой, потемневшей и залоснившейся внизу от потных ладоней, набитой журналами и газетами, которые он покупает пачками.
— Шашлык годится?
— Ничего.
— А как пиво?
— Что вы спрашиваете? Ведь вы пиво не пьете.
Он ничего не пьет, ему нельзя. Он язвенник.
— А, плевать! — Он сделал отчаянно-молодцеватый жест. — Сегодня хочу напиться.
Подозвав официанта, он заказал салат из помидоров, шашлык и бутылку пива. Я спросил: что случилось сегодня? Обычно он обедает дома. Он сказал, что у него дурнейшее настроение, хочется сесть в поезд и уехать куда глаза глядят, хотя бы в Ташкент или в Красноводск. Поругался с женой.
— Ничего, завтра помиритесь, — сказал я.
— Нет. Это серьезно. — Он печально покачал головой. — Это серьезней, чем вы думаете.
Я чувствовал, что ему хочется рассказать, но мне не хотелось слушать. У него постоянные передряги с женой, это всем известно и малозанимательно. Денег у него, наверное, не было. Да и неудобно было просить, раз он намеревался бежать из дома, во всяком случае говорил об этом.
— Да, это гораздо серьезней… — сказал Критский, которого разбирало желание поделиться.
— Что там у вас стряслось?
— Неохота рассказывать.
— Расскажите. Станет легче.
— Нет.
— Ну тогда не рассказывайте.
— Ей-богу, неохота… — Лицо его приняло скорбное, страдальческое выражение, он снял очки, протер стекла бумажной салфеткой и, выпив залпом бокал пива, вдруг начал рассказывать. Какая-то чепуха. Он купил книги, а жена требовала, чтобы он купил себе плащ, потому что она собиралась покупать себе что-то из тряпок, но отложила: надо покупать только необходимые вещи. Но ему лучше знать, что ему более необходимо — плащ или книги.
Я спросил, какие книги он купил. Собрание сочинений Гарина-Михайловского.
— Будете читать?
— Да. А что? Почему вы спрашиваете? — он взглянул на меня подозрительно. — Уж не считаете ли вы, что я покупаю книги «для мебели»? Я читаю очень много. Наверное, больше вас.
— Наверное.
— Понимаете, Петя, литература для меня не развлечение. Это мое дело, моя профессия. — В его голосе звучали чопорные нотки. По-видимому, я слышал фразы из разговоров с женой. — Пушкин пятую часть заработка тратил на книги.
— Но Пушкин зарабатывал гораздо больше вас. Ничего, завтра помиритесь.
— Ах, черт! Ужас таких историй в том, что они вышибают нас из колеи. — Он стиснул пальцами виски. — Мне надо писать статью для Атанияза, потом на мне висит рецензия, потом еще один перевод, — словом, работы до дьявола, а я не могу идти домой. Вот ситуация, вот кошмар! Пропал день, и вообще…
Я смотрел на его опущенную, с ранней лысиной, в венчике белокурых кудрей голову, на его худые, со следами чернил пальцы, нервно сжимавшие виски, и думал: бедный «литературный комбайн»! Ему действительно плохо. Надо кормить троих детей, двух мамаш, а он так легко выбивается из колеи. Поспорил с женой, хлопнул дверью — и готов, разрюмился, ничего не может. И завтра от него не будет толку. Прав, что ли, Кинзерский: слабое племя, другой коленкор?
Он не заговаривал о завтрашней летучке, я тоже. Я спросил, что он пишет для Атанияза. Оказывается: на семейную тему, о феодально-байских отношениях.
— Если во вторник не сдам, — сказал он, — я не успею к ближайшей выплате.
— Кстати, вы не одолжите мне рублей сто? Или пятьдесят? — спросил я.
Он ел шашлык, зачем-то сняв очки, низко наклоняя лицо к тарелке. Сейчас он надел очки и, продолжая жевать, сунул руку в карман брюк и стал там шуршать бумажками. Пошуршав некоторое время, он вытащил три смятых бумажки, одну засунул обратно.
— Могу дать тридцать рублей, — сказал он. — Устроит?
— Устроит. Спасибо! — сказал я. Я очень обрадовался и подумал: нет, он парень ничего.
На другой день в двенадцать началась летучка. Закончилась она не в час и не в половине второго, как обычно, а в четыре. И все из-за моего очерка. Первым выступил, как и уговаривались, Борис и поставил общий вопрос: как это получается, что отличные материалы, посвященные самым острым и злободневным вопросам, маринуются неделями до тех пор, пока теряется нужда в их печатании? Кто в этом виноват? Давайте, мол, разберемся. Диомидов спросил, что он имеет в виду, и Борис как один из примеров привел историю с моим очерком. Он сказал, что трижды ставил очерк в полосу, но Артем Иванович под разными предлогами переносил его из номера в номер. И до сих пор очерк не напечатан.
Лузгин сейчас же стал возражать:
— Не создавайте впечатления, Борис Григорьевич, будто я выискивал какие-то специальные предлоги, чтобы переносить очерк Корышева…
Между ними возник спор.
Лузгин, как всегда, спорил грубо, крикливо, стремясь сразу подавить и оглушить противника, причем делал это при помощи громкого повторения одной какой-нибудь фразы. Сейчас, например, он выкрикивал фразу: «Не надо передергивать! Не надо передергивать! Пе-редер-гивать не надо!»
Диомидов не слушал спора и что-то читал. Наверное, мой очерк.
Теперь должен был вступить в дело Саша, но он почему-то медлил. Он, наверно, забыл, что его очередь после Бориса, и спокойно, даже с интересом как бы постороннего человека, слушал спор Лузгина и Бориса. Из-за этого наш сценарий нарушился. Диомидов спросил: «А что скажет автор?» Мне не хотелось выступать в первых рядах, о себе говорить неловко, но делать нечего, пришлось.
Я сказал, что, по-моему, главное, что должно быть между сотрудниками газеты и ее руководителями, — это ясность и доверие. От приемов плаща и шпаги пора отказаться. Почему очерк маринуется? Я так и не знаю. Нужно сказать честно, в чем дело, а не водить за нос и отделываться обещаниями.
Лузгин, побагровев, вдруг крикнул:
— Хотите честно?
— Конечно, — сказал я.
— Так вот, честно: вы написали посредственный очерк. И я удивляюсь вашим претензиям.
— Что ж, возможно, — сказал я, сразу сбившись с тона. Удар был под ложечку. Я тоже подозревал, что очерк вышел посредственный. — Но, по-моему, не хуже других…
— Это не аргумент! Что за критерий: не хуже других?
— Но почему же вы говорили, что очерк удался?
— Не передергивайте! Я не говорил этого! Я говорил об отдельных удачах и о крупных недостатках: например, вы без конца «якаете». Вообще, не надо было вам размахиваться на путевой очерк. Для путевых очерков редакция собирается послать на трассу другого человека, это надо делать основательно, а не так, кавалерийским наскоком, галопом по европам…
Внезапно я почувствовал, что выгляжу глупо.
— Ну хорошо, — пробормотал я. — Тогда надо было сказать это прямо. И вовремя…
Я сел. В самом деле, я выглядел глупо. Тут начался спор насчет очерка. Ребята защищали его. Снова выступил Борис, потом Критский, потом что-то мямлил в мою защиту Саша, потом зав промышленным отделом Сургакин сказал, что очерк надо было давать две недели назад, а сейчас поздно, потом Жорка Туманян произнес гимн в мою честь: он сказал, что я совершил подвиг, за четыре дня сделать «подвал» по каналу, и меня надо приветствовать и величать как героя, а не мотать мне нервы. И добавил, что Лузгин занимается удушением инициативы. Тот взорвался: «Вы не имеете права! Это политическое обвинение!» Тогда Жорка сказал: «Артем Иванович, я знаю, почему вы маринуете очерк Корышева. Хотите скажу? Потому что этот очерк противоречит статье Хорева, которую вы продвигали!» Лузгин крикнул: «Это неправда!» Жорка стал говорить о статье Хорева, но Лузгин в своей «манере глухого», то есть не слушая оппонента, а говоря сам, продолжал кричать о моем очерке: «Это неправда! Были совершенно другие основания задержать очерк Корышева!» Критский спросил: какие же основания? Лузгин, разумеется, ничего не мог сказать, он только твердил туманно: «Были, были основания!»
И тут «литературный комбайн» вдруг встал, побледнев, как Иван Каляев перед метанием бомбы, и произнес речь. Даже Диомидов смотрел на него с изумлением. Критский сказал: довольно! Времена мистики кончились! Если Артем Иванович все еще живет воспоминаниями, то пора его разбудить. Какие таинственные силы зажимают очерк Корышева? Какие таинственные силы тормозят рецензию на книгу Махтума Максумова, написанную полтора месяца назад? Какие таинственные силы сняли мой фельетон об одном ответственном товарище из Чарджоуской области, — вы знаете, о чем речь? Какие таинственные силы всучили нам путаную, неправильную статью Хорева, после которой мы до сих пор не можем расхлебаться с неприятностями? Никаких сил нет! Есть инерция. Есть старые знакомства, есть старые привычки работать по-старому: ни с кем не советуясь, ничего не объясняя, самочинно, то есть антидемократически.