Жиль Мартен-Шоффье - Милый друг Ариэль
Как и в прошлый раз, мэтр Кола не удержался от хохота. Но на этот раз я протянула руки жандарму. Меня ждали наручники и «воронок».
Глава IV
Интересно, меняет ли тюрьма людей? Понятия не имею. Мне на это плевать. Я ведь не собираюсь туда возвращаться. И все же должна сказать, мой характер претерпел некоторые изменения. Между июнем и декабрем 1991 года во мне проснулось любопытство к другим людям. До заключения я никогда не брала в машину голосующих пассажиров; теперь подбираю всех, чьи лица мне симпатичны или интересны. Если где-то в общественных местах происходил какой-то инцидент или затевался спор, я удалялась, чтобы не участвовать в этом; теперь же бегу к месту происшествия так быстро, как позволяют приличия. И еще: я разглядываю и выслушиваю бродяг, клянчащих милостыню. Вот, собственно, и все перемены — не могу сказать, что важные; я приписываю их своему долгому сидению во Флери и уединенному соседству с Беа.
В дневное время, между прогулкой и ее возвращением с работы, я целыми часами пребывала в полудреме, неподвижно лежа на койке и созерцая пятна на потолке. Я никому не писала. На свою ручку, лежавшую на полке, я косилась опасливо, как на спящего ужа: лишь бы не разбудить. И телевизор я тоже не включала. Иногда читала, но редко. Моя пассивность нервировала Беа. Она упрекала меня в том, что я опустилась, «как все эти бедуинки» из нашего отделения. С ее приходом в камере закипала жизнь. Она накрывала стол к ужину, диктовала мне письма к своим сестрам, кузинам и любовникам, выбирала телепрограммы, все брала в свои руки. Это была крепкая, устойчивая натура, она сама над этим посмеивалась:
— Еще бы, конечно, крепкая. И устойчивая тоже: что вширь, что ввысь — все едино!
Однако, по ее же собственному мнению, этот внушительный объем не соответствовал ее весу в обществе. Она презирала себя:
— Что такое наша Франция? Огромный супермаркет, где только знай отоваривайся под завязку. И где же я оказалась? Здесь! Ну кто бы мог поверить! Родиться в стране, где живется легче всего на свете, во времена наивысшего расцвета — и загреметь в тюрягу на сто лет! Наверное, я полное ничтожество. Сама себе противна.
Эти слова повергали меня в уныние. Как мне хотелось бы иметь такую сестру — неунывающую, смешливую праведницу. После суда женщина моего положения может выйти из тюрьмы чистенькой, как машина из автомойки, но в глубине души я знала, что действовала как воровка и что эту грязь мне никогда не отмыть. А вот Беа была чиста как ветер. Я не понимала ее страхов. Она никогда не рассказывала, за что сидит. И лишь однажды, когда я все же осмелилась спросить, отделалась короткой фразой:
— Я сделала слишком большую глупость.
Какую? Это осталось тайной. Ее тон позволял предположить любую версию, от убийства своей школьной учительницы до воровства колготок на уличном развале. Невозможно было заставить ее рассказать о себе, да и девицы во дворе не очень-то распространялись на эту тему. Она пользовалась всеобщим уважением. Но при этом ни с кем не вступала в дружбу. Не хотела и все.
— Моя лучшая подруга — я сама. Мне себя вполне хватает.
И я больше не приставала к ней с расспросами. Моя сдержанность нравилась ей. Она находила меня невероятно вежливой, потому что я вставала, чтобы встретить ее в конце дня. И эта простая мелочь ставила меня в ее глазах «выше других».
— Ты мне нравишься. Рядом с тобой я как будто живу в кино, в черно-белом фильме. Я уверена, что твой муж открывает перед тобой дверцу машины.
Фабрис давно уже ничего подобного не делал, но я не противоречила: пусть помечтает. Когда я наконец получила его фотографии, она тут же выпросила у меня одну и пришпилила над койкой, среди снимков своих бывших дружков. А уж сколько их там было!.. Во Флери все девицы обожали говорить о любви, но у Беа был к этому особый талант. По вечерам за ужином при свечах она предавалась воспоминаниям, не стесняясь самых экстравагантных выражений. Эти рассказы взбудораживали ее, но, слава богу, после них она долго молилась, стоя на коленях, и засыпала не проявляя никаких двусмысленных намерений. «Ковырялки» ее не вдохновляли, а меня она жалела. Но тот факт, что я бросила Фабриса ради Дармона, превосходил ее понимание. В ее глазах настоящий мужчина должен был походить на Тарзана и быть не старше 30 лет. И потом, уж коли ты вышла замуж, будь любезна не изменять мужу. Брак — дело святое. Нужно сказать, что родственники вычеркнули Беа из своей жизни. Тщетно она засыпала их письмами в течение всех шести месяцев нашей совместной отсидки — никто из близких не посетил ее. Даже мать, которую она боготворила. Вот почему она и прониклась восхищением к моей.
Нужно сказать, что я описывала наши свидания в идиллических красках. Послушать меня, так мать только и делала, что варила варенье к моему возвращению. Излишне уточнять, что действительность не имела ничего общего с этим бредом в духе Mamie Nova. Временами мать проявляла ко мне любовь, но в гомеопатических дозах. Материнская нежность была не в ее характере. В основном она являлась во Флери, чтобы обсудить со мной дела, и я должна признать, что вела она их гениально. На счете у Хорста в банке «Сен-Бернар» оставалось четыре миллиона, они должны были послужить мне залогом свободы: рано или поздно нам пришлось бы ими пожертвовать. Но квартира на площади Дофины и остальные двенадцать миллионов ускользнули от притязаний французского правосудия. Я снимала жилье у гражданского общества недвижимости, расположенного в Женеве, наши имена там не значились, а деньги лежали в трех банках кантона Во, где мать размещала их небольшими вкладами, наличными, на секретных счетах. Ничто не связывало эти миллионы с фирмой «Пуату». В этом отношении моя мать была совершенно спокойна: буря, конечно, потреплет наш корабль, но, когда вернется штиль, главный груз останется на борту в целости и сохранности. Такова была ее натура: не паниковать и решать проблемы по мере поступления. И даже если ураган сотрясал стены ее дома, она делала вид, что все хорошо. Ни за какие блага в мире вы не заставили бы ее оплакивать мою судьбу:
— Богатые просто обязаны выглядеть счастливыми. Это не так уж трудно, особенно когда имеешь кое-что в кармане. Коли уж нагрела руки на знакомстве с важными шишками, нечего хныкать, как Магдалина у Гроба Господня!
Вот это она и называла «быть нежной» — обращаться со мной точно так же, как с обычным человеком. Она никогда не произносила слово «тюрьма». Приходила во Флери так, словно зашла повидаться со мной в отеле. Никаких причитаний, ни одной слезинки. Тюремный пропускной режим для посетителей приводил ее в ярость:
— Ну прямо вертеп какой-то, пускают сюда всякую шваль. А уж персонал хуже некуда. Мало того что грубит, так еще и работать не умеет. Два часа ожидания — это, считай, тебе повезло. Причем на улице, под палящим солнцем. Могли бы хоть стулья нам поставить. И зонтики. Ну ладно, помечтали, и будет. Раньше нужно было думать. Поговорим-ка лучше о наших делах. Что твой адвокат?
Этого господина она сильно недолюбливала. Как и Фабрис, она считала, что он работает скорее на Дармона, чем на меня. Но о том, чтобы заменить его другим, даже слышать не хотела:
— Все равно тебя освободят еще до Рождества. Так что излишне открывать второй фронт. Будем противостоять Лекорру. На данный момент этого достаточно. Не стоит превращать Дармона во врага, пока ты не вышла отсюда. Он сейчас старается держаться в тени. Нужно молить Бога, чтобы он и дальше не высовывался. Как только ты освободишься, мы в ту же секунду отшвырнем его прочь, как горячую картофелину, а пока — терпение! В любом случае мы до него доберемся.
Мать никогда не сражалась наполовину. Едва против меня затеяли следствие, как Дармон приказал вывезти свои вещи из двух комнат, которые он занимал в Кергантелеке, и перенес штаб в другое место округа, а именно в город Ванн. Но как бы проворно он ни действовал, моя расчетливая мать опередила своего гостя, натаскав с его письменного стола — а вдруг пригодится! — соблазнительного вида конверты, почтовую бумагу и визитные карточки с его фамилией — на одних в должности министра, на других в качестве депутата, на третьих как главы Совета франкоязычных стран. Она не брезговала ничем, даже жульничеством. И заранее потирала руки, предвкушая день, когда сможет подделать почерк министра в письмах, которые будут свидетельствовать на суде в нашу пользу. Ввиду этой перспективы она припрятала у себя кое-какие рукописи Дармона, чтобы точно сымитировать его почерк. Отныне, приезжая в Париж, она шла в почтовое отделение острова Сен-Луи и отправляла оттуда письма на остров Монахов: в один прекрасный день почерк Дармона и дата на почтовом штемпеле сыграют против моего бывшего любовника. Я подозреваю, что она никогда в жизни так не развлекалась, как в те дни. В конце свидания ее прощальные слова напоминали не нежные утешения любящей матери, а призывы крутой профсоюзной активистки в разгар забастовки: