Книга воспоминаний - Надаш Петер
Это было час похорон Сталина, когда забальзамированное тело переносили из мраморного зала в мавзолей.
Зал этот я представлял себе неохватно огромным и почти полностью темным, настолько огромным, что скорее его можно было бы назвать крытой площадью или ареной, да, ареной, это слово я смаковал, но все-таки не обычным крытым сооружением вроде рынка или вокзала, мраморные колонны стояли в нем, как деревья в лесу, густом, поднимающемся в высоту, где тоже темно, помещение настолько высокое, что не видно панелей кассетного потолка; здесь не слышно ничьих шагов, потому что никто не может, да и не осмелится сюда войти, нарушить гулким звуком своих шагов тишину, а в глубине зала или крытой площади, у самой дальней стены на катафалке лежит он, я представляю себе совсем простой черный постамент, скорей даже кровать, которая не видна, а только угадывается, ибо в узкие двери проникает слишком мало света, чтобы осветить зал, лишь временами кое-где мягко вспыхивает мрамор, серовато-коричневый, с благородными прожилками, играют блики на полированных до зеркального блеска круглых боках колонн, на полу, в зале нет ни свечей, ни ламп, и вся эта воображенная мною картина была столь впечатляющей и пластичной, что я и сегодня могу без малейшего труда ее вспомнить, не добавляя к ней никаких дополнительных, иронических, может быть, деталей; я думал о том, что весь мир сейчас пребывает в этой безбрежной тишине, и даже животные, почуяв жуткое молчание людей, изумленно умолкли, смерть его казалась мне не кончиной, но апофеозом, последним и величайшим, достигшим крайних пределов всплеском торжества, воплем почитания, радости, обожания и любви, до этого не имевшим возможности проявиться с такою силой – лишь теперь, в этой захватывающей смерти! и в этих моих представлениях меня ничуть не смущало, что и здесь, в спортзале, отчетливо слышалось счастливое чириканье воробьев, порхающих над стрехой, и безразличное карканье ворон; я все равно пытался представить себе эту неимоверных размеров тишину, в которой молчание всех людей и животных, сколько их есть на земле, сгущается в одну общую тишину, размеры которой невозможно вообразить, невозможно найти подходящую для этой тишины единицу измерения, ведь было известно, что в этот час за пределами школы тоже все замерло, остановилось движение, встали автомобили, трамваи, встали поезда в чистом поле, исчезли с улиц пешеходы, а если кто-то все же случайно оказался на улице, то вынужден был замереть на месте, заслышав вой сирен, и подобно тому как складываются в единый шум отдельные звуки, как на некотором удалении сливаются в сплошной размеренный гул городские шумы, точно так же и это молчание, по моим представлениям, складывалось в одно большое безмолвие, которое доходило даже до погруженного в темноту мраморного зала, даже там было слышно, что весь мир умолк, хотя он не слышит уже даже тишины, каково это, думал я, не слышать тишины, быть мертвым; но на этом мои мысли путались, потому что я знал, что он не простой покойник, не такой, какими бывают обычные смертные, которых погребают в землю, и там они потихоньку тлеют, нет, его спасет, освятит бальзам, но, с другой стороны, все это бальзамирование казалось настолько темной, угнетающей и непостижимой вещью, что лучше было об этом не думать, вместе с тем отвлечься от этой запретной темы было невозможно, она волновала меня даже больше, чем его смерть, так что мысли мои все время возвращались к этому загадочному бальзамированию, которого даже среди великих удостаивались лишь избранные, может, только фараоны Египта? поэтому когда я наконец поинтересовался насчет бальзамирования у дедушки – а он, может быть, из-за молчаливости, казался мне человеком, который знает все, – причем спросил так, чтобы заодно получить ответ, почему только фараоны и Сталин и какая возможна связь между их величием; спросил с некоторым чувством вины, ибо догадывался, что ответ его будет резким и саркастическим, так он говорил обо всем, и действительно, я обогатился ответом, который не только не разрешил моих моральных сомнений, связанных с этой процедурой, но только усугубил их: «О, это замечательное изобретение! – воскликнул дед, неожиданно рассмеявшись, и, как всегда, когда он начинал говорить, сдернул с носа очки, – ты только представь себе, что из трупа сперва удаляют все быстро разлагающиеся внутренние органы, а именно печень, легкие, почки, сердце, кишки, желудок, селезенку, желчный пузырь, что там еще? ну да, разумеется, мозг из черепной коробки, если он еще там остался, все это убирают, но перед тем выкачивают кровь из жил, если она еще не свернулась, ведь кровь, как известно, сворачивается очень быстро, ну а потом, когда в теле уже не осталось никаких мягких частей – кстати, если не ошибаюсь, удаляют даже глазные яблоки! – и когда уже ничего не осталось, только кожа, плоть, кости, личинка, можно сказать! тогда тело обрабатывают каким-то химическим веществом, и снаружи, и изнутри, разумеется, но каким веществом – об этом можешь меня не спрашивать, это мне неизвестно, после чего остается только набить чучело и аккуратно зашить, как делает по воскресеньям твоя бабушка, когда фарширует цыпленка, вот и вся премудрость!» – казалось, он даже не задумался, почему я расспрашиваю его, кого, собственно, касается мой вопрос, а если и задумался, то не придал этому значения, и, ничего не добавив к сказанному, не смягчив свой краткий монолог ни одним словом, ни жестом, просто замолчал, улыбка исчезла с его губ, он был так же мрачен и сух, как в день смерти Сталина, когда я искал в платяном шкафу какой-нибудь кусок черной материи, чтобы на следующий день подобающим образом украсить ею школьную стенгазету, и единственной подходящей для этих целей вещью оказалась старая шелковая ночная рубашка моей бабушки, которую я разрезал, спорол кружева и бретельки; наблюдая за этими манипуляциями, дед заметил: «Замечательная идея, внучок, а еще лучше было бы отнести заодно и трусики!» – и, как бы давая понять своим жестом, что возвращается в мир безмолвия, в котором он проводил свои дни, дед нацепил очки на нос и отвел от меня свой взгляд, еще минуту назад казавшийся заинтересованным и веселым.
Однако постичь это здравым умом было невозможно, больше того, в речи деда чудилось скрытое богохульство, и не просто в словах о том, что усопшему взрежут живот и вынут из него внутренние органы, но и в тоне, каким мой дед говорил об этом, в небрежной легкомысленности и ехидной непочтительности! – даже если нельзя другим способом продлить жизнь умершего тела, то об этой свинской процедуре все же следовало бы молчать, как будто этого не было, как будто это было неправдой, молчать точно так же, как мне приходилось молчать, даже про себя, о словах, сказанных Кристианом после того, как нам сообщили весть о внезапной болезни, хранить гробовое и настороженное молчание, как будто уже сам факт, что я случайно услышал его высказывание, был величайшим позором и преступлением.
А ведь это действительно было случайностью, абсолютной случайностью, я цеплялся за это слово, как утопающий за соломинку, да, это вышло совершенно случайно, и можно об этом забыть, как о многом другом, ведь если бы я случайно не оказался в тот день дежурным и мне не пришлось бы идти в туалет, чтобы намочить губку, или если бы я пошел несколькими минутами раньше или несколькими минутами позже, – в самом деле, почему я отправился именно тогда? так ведь это и есть случайность! – то я не услышал бы того, что сказал Кристиан, он сказал бы, но я бы об этом не знал, в конце концов, в мире столько всего произносится, о чем я, по счастью, не ведаю! но коль скоро все же случилось так, что я это услышал, то мой мозг, словно бы в поисках какой-то лазейки, вот уже несколько дней снова и снова беспомощно воспроизводил всю сцену в надежде, что, как и все остальное, ее можно забыть, однако забыть не получалось, никаких лазеек не было, напротив, напротив, эпизод этот напоминал мне о чувстве долга, казался бесповоротным и, стало быть, неслучайным, казался прямо-таки роковым возмездием! а раз так, то я тоже мог мстить, правда, тут крылась западня, ибо, отомстив, я бы только разоблачил себя, разоблачил свою ложь, бесполезность своих попыток вот уже несколько месяцев игнорировать все, что могло иметь отношение к Кристиану, не замечать его, считать его воздухом, и даже не воздухом, а ничем! чтобы он навсегда исчез из моей жизни, как если бы я убил его.