Паскаль Мерсье - Ночной поезд на Лиссабон
— И все-таки, можно поставить пленку еще раз, — спросил Грегориус, — чтобы послушать голос.
Такая просьба тронула Адриану. Пока она перематывала пленку, ее лицо сделалось похожим на лицо маленькой девочки, которая и удивлена, и счастлива, что взрослые тоже считают важным то, что дорого ей.
Грегориус снова и снова слушал запись. Он положил перед собой томик с портретом Праду и вслушивался в голос до тех пор, пока он действительно не стал принадлежать этому лицу. Когда он поднял глаза на Адриану, его охватила жуть: должно быть, все это время она не сводила с него глаз. Но вместе с тем ее лицо точно раскрылось, с него стерлось всякое выражение горечи и суровости, оно словно приглашало Грегориуса в мир ее любви и обожания. «Будьте осторожны. Я имею в виду с Адрианой», — вспомнились ему слова Марианы Эса.
— Идемте, — поднялась Адриана. — Я хочу показать вам, где мы работаем.
Ее шаг, когда они спускались вниз, был гораздо увереннее и тверже, чем до того — ведь она шла к своему брату, в приемную, где она нужна. «Боль и страх не могут ждать», — любил повторять Амадеу. Уверенным жестом она вставила в замочную скважину ключ, открыла все двери и повсюду зажгла свет.
Тридцать один год назад Праду принял здесь своего последнего пациента. На смотровом столе было постелено свежее бумажное полотенце. В застекленном шкафу разложены шприцы, которые давно вышли из употребления. Посреди письменного стола стоял ящик с карточками, одна из них торчала криво. Подле него стетоскоп. В корзине для мусора — ватный тампон с кровью из тех времен. На двери — два белоснежных халата. И ни пылинки.
Адриана сняла с крючка один из халатов и надела.
— Свой он вешает всегда слева, он же левша, — приговаривала она, застегивая пуговицы.
Грегориус начал опасаться, что она снова соскользнет в ушедшее настоящее, в котором будет передвигаться как сомнамбула, не зная, что делать дальше. Но до самого страшного пока не дошло. С сосредоточенным лицом, на котором уже заиграл румянец рвения, она открыла створки шкафа и проверила запасы.
— Морфия почти не осталось, надо будет позвонить Хорхе.
Она закрыла шкаф, разгладила бумажное полотенце на смотровом столе, носком туфли поправила весы, пальцем проверила чистоту раковины и остановилась у стола с карточками. Не коснувшись косо стоящей карточки, даже не глянув на нее, она заговорила о пациентке.
— И зачем только она пошла к этой шарлатанке, к этой детоубийце. Ладно, положим, она не могла знать мой страшный опыт. Но ведь всем известно, что с этим всегда можно положиться на Амадеу. Он плюет на закон, если дело касается женских затруднений. Этелвина и еще ребенок, нет, это невозможно. Амадеу говорит, что на следующей неделе надо будет решать, делать ли вторичную обработку в клинике.
«Его сестра, старшая, сделала неудачный аборт и чуть не умерла», — услышал Грегориус голос Жуана Эсы. Ему стало не по себе. Здесь, в приемной, Адрина еще глубже погружалась в прошлое, чем в комнате Амадеу. Там оставалось прошлое, которое сопровождало ее лишь по касательной. Если Амадеу садился за письменный стол со старомодной ручкой в руке, рядом сигареты или чашка кофе, он был для нее недосягаем. Грегориус словно воочию видел, как она исходит ревностью оттого, что он остается наедине со своими мыслями. Этому прошлому она позже поставила памятник в виде изданной книги. Здесь, в помещениях практики, все было по-другому. Здесь она слышала все, что он говорил, обсуждала с ним больных, ассистировала ему. Здесь он принадлежал ей полностью. На много лет это место стало средоточием ее жизни, центром самого что ни на есть живого настоящего. Ее лицо, вопреки возрасту, можно сказать, просвечивая сквозь его следы, было в этот момент молодым и прекрасным. Оно выражало пламенное желание до конца дней не покидать этой реальности, навечно остаться в этих счастливых временах.
Но уже не далек был момент горького пробуждения. Неуверенными пальцами Адриана ощупывала, все ли пуговицы застегнуты. Блеск в глазах угасал, старческая кожа обвисала. Блаженство былого ускользало из этих стен.
Грегориус не хотел, чтобы она возвращалась из сладкого сна в холод одиночества ее нынешней жизни, где Клотилда снова и снова будет ставить пленку. По крайней мере, не теперь, это было бы слишком жестоко. Так что он решил рискнуть.
— А Руи Луиш Мендиш? Амадеу здесь спас ему жизнь?
Было такое впечатление, будто он взял шприц и вколол ей дозу наркотика, который с потрясающей быстротой устремился по темно-синим венам. Ее костлявое тело сотряслось волнами конвульсий, будто ее била лихорадка, дыхание стало тяжелым. Грегориус пришел в ужас и проклял свою напористость. Постепенно конвульсии пошли на убыль, Адриана выпрямилась, взгляд стал твердым. Она подошла к смотровому столу. Грегориус ждал, что она спросит, откуда ему известно о Мендише. Но Адриана уже снова была во власти прошлого.
Она положила ладонь на полотенце, покрывавшее смотровой стол.
— Здесь это было. Именно здесь. Вижу, как он лежит здесь, будто с тех пор прошла всего минута.
А потом она начала рассказывать. Помещения, больше похожие на музей, силой ее страсти, вложенной в слова, оживали. В них вернулась жара и нагрянула беда того далекого дня, в который Амадеу Инасиу ди Алмейда Праду, любивший соборы и ненавидевший жестокость и бесчеловечность, совершил нечто, от чего уже никогда не мог освободиться. Нечто, чего он уже не смог преодолеть и избыть даже с его беспощадной ясностью ума. Нечто, что тяжелой липкой тенью нависло над оставшимися годами его угасающей жизни.
Это произошло жарким и влажным августовским днем тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, незадолго до его сорокапятилетия. В феврале этого года тогдашний руководитель левоцентристской оппозиции и кандидат на президентских выборах пятьдесят восьмого Умберту Делгаду был убит на границе с Испанией, когда возвращался из алжирской ссылки. Ответственность за это убийство возложили на испанскую и португальскую полицию, но каждому здравомыслящему человеку было ясно, что это дело рук тайной полиции — PIDE,[64] — которая контролировала все, с тех пор как Антониу Салазар впал в старческий маразм, и его болезнь стала уже общеизвестным фактом. По Лиссабону ходили нелегально отпечатанные листовки, в которых организатором этой кровавой акции называли Руи Луиша Мендиша, высокопоставленного офицера тайной полиции.
— Листовку нам бросили в почтовый ящик, — рассказывала Адриана. — Амадеу долго сверлил фотографию Мендиша взглядом, словно хотел его уничтожить. Потом разорвал листок на мелкие кусочки и спустил в унитаз.
Время было послеобеденное, город плавился от жары. Праду прилег: его обычный дневной сон изо дня в день длился ровно полчаса, минута в минуту. Это был единственный момент за целые сутки, когда у него получалось заснуть без труда. После обеда он спал глубоко и без сновидений, не слыша ничего вокруг, а если что-то все-таки выдергивало его из сна, то он не сразу понимал, где он и что он. Адриана оберегала эти минуты как святыню.
В тот день Амадеу только что заснул, когда она услышала, как сонную тишину улиц прорезал пронзительный крик. Она бросилась к окну. Перед подъездом дома напротив на тротуаре кто-то лежал. Люди, обступившие человека и загородившие Адриане вид, орали и дико жестикулировали. Адриане даже показалось, что какая-то женщина поддела тело носком башмака. Двум здоровенным детинам худо-бедно удалось оттеснить толпу, они подхватили лежавшего и потащили к дверям практики Праду. Теперь Адриана увидела лицо и ахнула. Это был Мендиш, человек с фотографии на листовке, под которой стояла красноречивая подпись: «o carniceiro de Lisboa».[65]
— И в эту секунду я уже знала, что произойдет. Все, до мельчайших подробностей. Как будто все уже случилось, будто это свершившийся факт, и вопрос только в том, насколько он растянется по времени. Я знала, что следующие минуты или часы станут для Амадеу жесточайшим испытанием и определят всю его жизнь. Даже будущий глубокий надлом с ужасающей отчетливостью встал у меня перед глазами.
Охранники, тащившие Мендиша, бешено зазвонили у дверей. Адриане показалось, что этот непрекращающийся набат, который становился уже невыносим, прокладывал в благословенную тишину знатного дома путь жестокости и насилию диктатуре, от которых им пока что — не без угрызений совести — удавалось держаться подальше. Две-три секунды она просто стояла, замерев, не в состоянии принять решение. Потом поняла: Амадеу не простит ей промедления. Так что она открыла дверь и пошла его будить.
— Он не высказал ни слова упрека. Знал: я бы никогда не разбудила его, не будь это вопросом жизни и смерти. «В приемной», — только и сказала я. Он вскочил и прямо босой зашлепал вниз по лестнице, кинулся к умывальнику, ополоснул лицо холодной водой… и подошел к этому самому смотровому столу, на котором лежал Мендиш.