Виктор Ерофеев - Хороший Сталин
Было противно. Я не помню, когда я научился врать. Кажется, я родился таким. Я любил, когда мир вибрировал от моих фантазий. Вранье расшатало мое представление о мире. Я увидел, что мир прогибается под моим враньем, и перестал верить в его прочность. Я считал, что без моих историй мир оказывается скучным, плоским — полной ерундой. Я был главным героем своего вранья. Из вранья родилось мое отношение к слову. Мне все человеческое слышалось по-другому. Например, в басне Крылова про Стрекозу и Муравья я слышал (еще в детской прогулочной группе на Тверском бульваре):
Злой тоской у драчунаК Муравью идет она.
И дальше: «Не оставь меня, кумилый…» — слышал я. Мне казалось, что «кумилый» — самое нежное слово на свете. Мне нравился драчун больше Муравья и Стрекозы. Я до сих пор отдаю предпочтение драчуну и кумилому. Уже в школе мне нравилось название пьесы Грибоедова «Горе, о, туман!». Когда я узнал правильное название, оно огорчило меня своей банальностью.
<>Больше всего на свете я не люблю женское белье и шпионов. С женским кружевным бельем у меня большие проблемы. В ту пору, когда моя бабушка, решив меня утеплить, посылала меня в первый класс с самодельным белым лифчиком под школьной формой, с огромными пуговицами и резинками, поддерживающими мои коричневые чулочки, и я стоял по утрам, в темную демисезонную пору, перед зеркалом этаким юным московским трансвеститом с голой пиписькой между женскими аксессуарами, моя спонтанная мужественность взбунтовалась. Я ходил с лифчиком, как идет свинья на заклание. Я даже колготки сейчас у женщин ненавижу. Женщин с фантазиями «Дикой орхидеи» я не признаю. Мне и канкан в панталончиках отвратителен. Я ненавижу самую идею женских лифчиков, перехватывающих груди и застегивающихся на спине на специальные мерзкие крючочки. Я не признаю ни физкультурные бюстгальтеры Америки, объявившие войну соскам как в жизни, так и в голливудских фильмах, ни бельевые выкрутасы Старого Света. Когда женщина оказывается в белье, я отворачиваюсь. Это — не мое. Скажите спасибо моей бабушке — с половым инстинктом не шутят. Я люблю женщин без всякого белья, со свободными сиськами.
Точно так же я не люблю шпионов. Когда одна моя сладкая московская поклонница сказала мне, что она видит меня только в двух ипостасях: либо писателем, либо великим разведчиком, я сказал: «Дорогая, не надевай на меня белый лифчик с резинками». Я не люблю даже ироническую ипостась Джеймса Бонда. Его враги — мои враги, но все равно, этот английский юмор вызывает во мне блевотный инстинкт. Шпион рожден врать и насиловать. Я не люблю мужчин, которые делают свою работу с помощью силовой спекуляции. Меня от них воротит. В сущности, я не против возмездия. Вернувшись к Эренбургу, признаюсь, что картина евреев, отправляющих немцев в конце войны в газовые камеры в равной пропорции 6 000 000 : 6 000 000 и затем выпускающих их через трубы еврейского крематория под бравурные еврейские мелодии, мне занятна. Вот это — еврейский юмор. Красная Армия, насилующая каждую немку, мне тоже понятна и даже приятна. Но Джеймс Бонд — не мой герой. И что я получил после того, как все расставил по местам?
<>Знакомьтесь: Владимир Иванович Ерофеев — крупная фигура советского шпионажа во Франции. Беспристрастный историк французско-советских отношений середины XX века, возможно, именно в таком качестве выведет моего отца для политической вечности. Бедный папа! Во Франции он попал между двух разведок. Ну что за свиньи эти французы! В октябре 1996 года журнал «Экспресс» — тот самый, который папа читал многие годы каждую неделю, — как раз и объявил его шпионом.
Что стало с моим отцом! Он лежал тогда в ЦКБ, но, отпросившись у главврача, помчался домой, где дал интервью французскому телевидению. По его непосредственной, наивной реакции я видел, что он возмущен до глубины души. Против него организована провокация. Вот он сидит в столовой, в желтом кресле, перед телекамерой в темном костюме, дорогом галстуке, готовый дать отпор, но мама не разрешает в квартире никому ходить в ботинках, у них же ковры и ковролины, в этом смысле у них Азия, и домработница приходит только раз в неделю убирать, так что на ногах у папы домашние шлепанцы, хорошие, черные, тоже, наверно, французские, но все-таки шлепанцы, отрывающиеся от пяток, никак не соответствующие его грозному виду, и этот подлец оператор, я вижу, наезжает на шлепанцы, чтобы высмеять моего отца перед всей Францией, а я сижу в углу комнаты, молчу, мне бы встать и дать подлецу оператору в морду за то, что он позорит моего папу, но я сижу молчу, и мне его жалко.
Я сижу и думаю о том, что папа, в сущности, ничем не отличается от какого-нибудь нацистского дипломата, объявленного после войны еще и шпионом, какая разница, но это не нацист, не коммунист — это мой папа, стареющий папа, папа, которого я убил в 1979 году и который мне это простил, и я вижу, как однажды в Манхейме в квартире моих друзей меня провели в дальние комнаты и там показали портрет их дедушки в полном нацистском облачении, со свастикой на лбу, под ним стоял большой букет живых цветов, который сменялся, как караул, каждый день, и мне сказали, что он принимал участие в заговоре против Гитлера, сказали благостным шепотом, и что его повесили на крюке, а для меня форма была важнее заговора — по запоздалому спасению своей офицерско-генеральской шкуры — раньше нужно было делать — до Сталинграда — потому мне плевать на жалобы немцев по поводу англо-американских бомбежек немецких городов, плевать на руины Дрездена — мне нравятся эти fire storms[15] мести, — и я не мог себя пересилить, обрести сочувствие к повешенному на крюк чужому дедушке. Когда закончилось телеинтервью, я сказал отцу о шлепанцах и он побледнел, но заверил меня, что не был шпионом. И тогда я сказал то, что думал во время интервью, считая, что только жестокость может привести к правде. Когда я оказался в Париже, я пошел к своим друзьям в «Монд». Но прежде я спросил отца:
— Ты точно не был шпионом? Отец отрицал.
— Но ты, наверное, передавал деньги французской компартии нелегально? — спросил я наугад.
— Это было. Виноградов брал меня с собой для передачи денег.
«Монд» напечатал опровержение отца. Отец был очень доволен. Я сказал ему:
— Как ты думаешь, есть ли разница между нацистским дипломатом и нацистским разведчиком?
Отец задумался.
— Мог ли нацистский дипломат быть достойным человеком, верно служа Гитлеру?
— Вряд ли, — сказал отец.
— Возьми Париж во время оккупации. Ты видишь разницу между дипломатом Риббентропа и нацистским шпионом?
— Что ты имеешь в виду?
— Для французов ты был нацистским дипломатом. Только служил не Гитлеру, а Сталину.
— Это не одно и то же.
— Ты так считаешь. Но для французов это одно и то же!
Он стоял бледный, с дрожащими губами. Ему надо было возвращаться назад в больницу. Но он был все равно рад, что «Монд» напечатал опровержение.
<>Шпионский скандал, в центре которого оказался мой отец, разрастался. Французы вдруг прозрели. Попали в архивный департамент Министерства иностранных дел Российской Федерации и прочли, среди прочего, шифрованные телеграммы моего отца с грифом «секретно».
Кто думал и видел ли мой отец в страшном сне, что эти телеграммы 1950-х годов когда-нибудь попадут на глаза врагу, пусть даже прошлому, но всегда существующему. Тут и случился хороший Сталин: отец как исторический динозавр вступился за честь своей несуществующей родины. В шифрованных телеграммах он сообщал о численности французских войск в Алжире, о их политической чистке, о пытках, а также давал адреса американских секретных служб в Париже. Откуда это он все знал?
Французский историк Тьери Волтон подготовил моему папе приговор (с которым политически мне было трудно не согласиться): «Каждый дипломат, который встречался с политическим деятелем или журналистом, должен был обязательно представлять отчет об этом резиденту КГБ. Таким образом, любой советский дипломат, работающий на Западе, кончал тем, что становился агентом секретных служб. Так, видимо, было и с Владимиром Ивановичем Ерофеевым, который поддерживал постоянные связи с Шарлем Эрню, когда был советником посольства СССР в Париже с 19 августа 1955 года по 24 июня 1959 года».
Спасибо историкам. Теперь я знаю, в какой день я не увидел Елисейских Полей.
«Во Франции Ерофеева рассматривали как крупного знатока политической и культурной жизни страны, и в нормальных рамках своей деятельности он общался с такими артистами, как Ив Монтан, Клод Оттан-Лора, и политиками (Лео Амон, Жан де Липковский и др.) Он, например, завтракал с Шарлем Эрню 24 апреля 1957 года в ресторане „Ля Ротесри Беригурдин“».
Я живо представляю себе отца, завтракающего (в русском смысле: обедающего) в парижском ресторане с человеком, который так же ненавидит капитализм, как я ненавидел коммунизм. Когда я, аспирант Института мировой литературы, познакомился с французскими дипломатами в их московском посольстве, мне так хотелось сказать им что-нибудь антисоветское, выдать все возможные секреты, что они решили, что я — шпион и провокатор. Наивность, доставшаяся мне от отца, толкнула меня еще дальше. Я пытался внушить американскому послу, что его русский шофер непременно служит в КГБ.