Борис Хазанов - Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия
XXXVII Всё, что не разрешено, — запрещено
22 февраля 1957
Кто-то дёргал за ручку. Это не могли быть они. Скорее какой-нибудь сосед… подосланный стукач. Кто-то пытался к нему проникнуть.
Хрустнула ржавыми суставами дверь. Явился некто. Она стоит на пороге. Оба уставились друг на друга. Наконец, она спросила: «Ты кто?»
Что он мог ответить?
«Я здесь живу».
«Что ты тут делаешь?»
Писатель скосил глаза на бумаги, на книжку, пожал плечами. Она приблизилась.
«Что ты читаешь?»
«Книгу, — сказал он. — Вот. Ты ведь умеешь читать?»
Подумав, она ответила:
«Это не по-русски».
Есть такая страна, объяснил он, Франция.
«Ты приехал оттуда?»
«В некотором смысле — да».
«Как тебя зовут?»
«А тебя?»
«Не скажу».
«Ну и я не скажу».
Помолчали.
«Швабра Анисимовна — твоя бабушка?»
Да, так, кажется, звали сумасшедшую старуху. Не ответив, девочка повернулась и выбежала из комнаты, писатель снова пожал плечами.
Через минуту она вернулась с огромным ломтём хлеба, намазанного повидлом. Оба стали есть, откусывая по очереди.
«Вытри руки, — сказал писатель, когда хлеб был доеден. — И на платье накапала. Нельзя быть такой неаккуратной».
Он добавил:
«Что же ты стоишь?»
Снова молчание, девочка ёрзает на табуретке, устраиваясь поудобней.
«А я тебя ждала».
«Вот как. Почему?»
«Потому что ждала». Ответ, не лишённый логики.
«Разве ты меня знала?»
«Я знала, что ты вернёшься».
«По правде сказать, — заметил писатель, — я в этом не был уверен».
«В чём?»
Он был непонятлив, ей пришлось повторить вопрос: в чём же он не был уверен?
«Что я вернусь».
«Понимаю. Ты хочешь снова туда уехать».
«Как тебе сказать…»
Ему хотелось ответить — да, уехать, но не «туда», а прочь, назад в детство. Но разве это так трудно? Дух тридцатых годов витает в комнате с топчаном и щелястым полом, и вы оба ровесники.
Il y avait déjà bien des années que, de Combray, tout ce qui n’était pas le théâtre et le drame de mon coucher n’existait plus pour moi.[37]
Листаешь пожухлый томик, принадлежавший Анне Яковлевне. Та самая книжка, которую разглядывал милиционер на вокзале, вместе с тобой она тянула лагерный срок. А должно быть, когда-то мерцала золотыми буквами на корешке, за стеклом, в дубовом шкафу, в сгоревшем особняке Тарнкаппе.
«А это что?» — девочка показала на бумаги.
«Это секрет».
«Почему?»
«Если об этом узнают, мне снова придётся уехать».
Твои акции повысились. У собеседницы заблестели глаза.
«Ну хорошо, — сказал писатель, — пусть это будет наш общий секрет. Клянёшься, что никому не скажешь?»
Она усердно кивает.
«Всеми страшными клятвами».
Она поклялась всеми страшными клятвами.
«Теперь пойди посмотри, не подслушивает ли кто».
Девочка сползла с табуретки. На цыпочках приблизилась к двери, выглянула в сени.
«Бдительность, — изрёк писатель, подняв палец. — Бдительность прежде всего». Он перебирал исписанные листы.
Решительно ничего необыкновенного не произошло в этот бледный, анемичный день, в позднюю пору обветшалой зимы. Но ты чувствуешь: настал исторический час. Писатель, у которого появился хотя бы один слушатель, — это уже совсем не то, что писатель без слушателей и читателей. Разоблачить себя, свой тайный порок, стукнуть себя в грудь, объявить всенародно — хотя бы народ был представлен семилетней девчушкой, — чем ты, собственно говоря, занимаешься.
Как если бы он оставил своё переодетое «я» в костюмерной, стёр с лица грим, вышел на подмостки, и все увидели, кто он такой на самом деле. Как если бы не умеющего плавать посадили в утлую лодчонку без весёл; как если бы слушатель, которому ты доверился, осыпал тебя похвалами. И — побежал докладывать.
Всё, на что нет специального разрешения, запрещается. Если что-нибудь не запрещено, это не значит, что разрешено. Всё, что делается самовольно, есть преступление.
Впрочем, если бы это не было преступлением, не стоило бы писать. Оригинальная логика, не правда ли?
Он всё ещё перебирает листки.
«Здесь эпиграф, но мы его не будем читать…»
Он откашлялся.
«Некогда в тридевятом царстве…» — остановился и взглянул на девочку.
«Это такая сказка?»
«Отчасти».
Некогда в тридевятом царстве, в переулке у Красных Ворот жила Анна Яковлевна Тарнкаппе. В те времена уже никаких ворот не существовало. Не было деревьев на Садовом кольце, смутно помнится Сухарева башня, слышатся звонки трамвая на Мясницкой, маячит керосиновая лавка на углу проезда. От особняка, где родился Лермонтов, не осталось следа.
«Ну как?» — спросил он. Ответа не было, девочка сучила ногами, ёрзала на своей табуретке, упираясь ладонями в деревянные рёбра. Сейчас, подумал он, спрыгнет и убежит.
«Как тебе эта проза?»
Зато в переулке за последние сто лет, кажется, ничего не менялось. Поэтому не следует удивляться, если история, о которой однажды тебе поведала Анна Яковлевна…
«Мне?» — спросила девочка.
Он помотал головой.
«А кому?»
«Не знаю. Дальше будет видно».
Поэтому не следует удивляться случаю, который произошёл… случаю, о котором… Поэтому не приходится удивляться…
Писатель испустил тяжёлый вздох.
«Нет, — сказал он угасшим голосом, — это невозможно».
Схватил вставочку и вперился в исписанный лист.
«Понимаешь, так писать не-воз-мо-жно!»
«А как?»
«Гм».
Не дождавшись внятного ответа, она спросила, кто это.
«Анна Яковлевна? Была такая… дальше всё становится ясно. Она живёт в коммунальной квартире. То есть её уже давно нет!»
«Кого нет?»
Дети не устают задавать вопрос за вопросом. Этого требует ритуал беседы. Писатель отшвырнул перо, взбил поредевшие волосы на голове, воззрился на девочку.
«В этом всё дело: она одновременно здесь и там».
«Где — там?»
Неужели непонятно: там, в другом времени. Ему стало легче при упоминании об Анне Яковлевне. Он даже немного развалился, если допустить, что можно развалиться, сидя на табурете.
«Вообще-то всё так и было, — сказал он. — За исключением того, что выдумано».
Значит, спросила девочка, это сказка?
«В некотором роде, да. Но я говорю тебе, что если не считать того, что я придумал, всё остальное правда. Мне было тогда немного больше, чем тебе. И вот теперь мне кажется, что, например, этот визит, ночью, когда он приехал на извозчике, мнимый, а может, и действительный родственник, я тебе сейчас прочту, — вот это, мне кажется, как раз не фантазия».
Il en est ainsi de notre passé. C’est peine perdue que nous cherchions à l’évoquer, tous les efforts de notre intelligence sont inutiles. Il est caché hors de son domaine et de sa portée, en quelque objet matériel (en la sensation que nous donnerait cet objet matériel), que nous ne soupçonnons pas. Cet objet, il dépend du hasard que nous le recontrions avant de mourir, ou que nous ne le recontrions pas.[38]
«Если ты будешь слушать внимательно, — торжественно сказал писатель, — я посвящу этот роман тебе».
XXXVIII Легка на помине
Всё ещё 22 февраля
Он прислушался, что-то вновь происходило за дверью. «Подслушивают, — прошептал он, — я так и знал».
Это был скрип колёс.
«О, — воскликнул жилец, — вот это да! Вот так номер».
Кресло-каталка застряло в дверях, ворочалось так и сяк, наконец, удалось протиснуться. Доктор медицины Арон Каценеленбоген, пятясь, вкатил кресло спинкой вперёд, развернул, сморщенное личико показалось из-за подлокотников, сильно состарившаяся Анна Яковлевна, подняв ветхую аристократическую ручку, приветствовала жильца.
Что касается доктора, то он выглядел по-прежнему импозантно, однако заметно похудел.
«Всё бывает, — молвила Анна Яковлевна, отвечая на безмолвный вопрос писателя, — представь себе: всё бывает. Даже то, чего не бывает…»
Она поглаживала тощую седовласую обезьянку у себя на коленях.
«Не так-то просто было тебя разыскать, — заметил доктор. — Забраться в такую дыру — это надо уметь».
«Но я вижу, ты не забыл язык, это меня радует», — поглядывая на стол, сказала Анна Яковлевна.
«Это ваша книга…»
«Можешь оставить её у себя. Она мне не нужна. Кто эта девочка, — твоя дочь?»
Девочки след простыл. Может быть, оттого, что она родилась, когда вас давно уже не было на свете, думает писатель. Может быть, это просто несовместимость времён.
«Да, мы не виделись тысячу лет. Как ты жил эти годы? — Она озирала убогое жильё, покачивала маленькой лысеющей головой. — Кажется, ты не слишком преуспел в жизни… или я ошибаюсь? Господа, помогите мне выбраться».
Вдвоём подхватили старушку, усадили на табурет, где перед этим сидела юная слушательница. Доктор Каценеленбоген опустился в освободившуюся каталку. Подняв остатки некогда соболиных бровей, Анна Яковлевна поглядывает на стол, на исписанные и исчёрканные страницы.