Алексей Макушинский - Макс
— Почему? — спросил Макс (в свою очередь…).
— Как — почему? Вы хотите ясности? вы ищете собранности? Вы уже хотите ее, вы уже ее ищете. И что бы вы ни воображали себе, к чему бы вы ни стремились, ничто, никто не избавит вас от усилия, от обязательности усилия… вот сейчас, в настоящем.
— Да, да, я знаю, вы правы.
И вдруг, я помню, с внезапным, горестным вызовом:
— Нет, это все не так, все неправильно. И… речь вообще идет не о том.
— О чем же?
— Вот именно — о чем же? о чем же?
Он замолчал, я помню, закурил сигарету.
— Хорошо, допустим, я согласен с вами, вы правы… ничто, никто… от усилия. Но этот выход — на всеобщее обозрение… но эта невозможность остаться в одиночестве… но этот раздор с самим же собою… вот с чем нельзя, никак нельзя согласиться. И что бы вы ни говорили мне… так не может и не должно быть… и в общем… да… что же?.. к чему все это?.. простите меня… мне не надо было… и… — отбросив, я помню, не докуренную им сигарету, — и… да… пойдемте… уже поздно… и холодно… и поговорим лучше о чем-нибудь.
— Постороннем? — с внезапной улыбкой.
— Все равно о чем, — сказал Макс.
И мы уже ни о чем, конечно, не говорили; и свернув с бульвара, еще немного проводили Алексея Ивановича, в глубь переулков; и прощаясь с нами, он, Алексей Иванович, в последний раз посмотрел, я помню, на Макса; и сказал ему: до свиданья; удачи вам… и Макс, отведя глаза, ничего не ответил; и потом сказал: спасибо, да, до свиданья; простите меня, еще раз… и мы пошли обратно; и свернули, я помню, еще, и еще в один переулок; и была уже ночь; снова ночь; кружились, в пустоте, в темноте, одинокие большие снежинки; фонарь качался под ветром; свет его дрожал на снегу… и я думал, конечно, об этом, так странно начавшемся, так неожиданно оборвавшемся разговоре; и, конечно, о Максе, смущенно, горестно, или так мне казалось, молчавшем, шагавшем рядом со мною; и об Алексее, конечно, Ивановиче, уже дошедшем, наверное, до дому; и о той, так думал я, может быть, последовательности ежедневно возобновляемых — повторяемых, так я думал, усилий, которую с самого начала угадывал я за жестами его и словами; которой, в словах и жестах его, почти не было видно; в которой он только что, так я думал, признался.
— Любопытный персонаж, этот твой. Алексей Иванович.
— О да, конечно.
— Я глупо вел себя, — сказал Макс.
— Нет, почему же?
— Глупо, глупо, — сказал он. — К чему все это, в самом деле? Просто… я так давно не говорил ни с кем… да… всерьез.
— Вот именно. И с кем же еще говорить обо всем этом? Если вообще с кем-нибудь, то с ним, Алексеем Ивановичем.
— Мне тоже так показалось. Не с тем же… в шапке, — сказал он.
— Как, кстати, зовут его?
— Тебе это действительно хочется знать?
— Да нет, какая мне разница?..
— Андреем его зовут.
— Ну а ты-то, Макс, как ты, на самом деле.
— Живешь? — закончил он за меня. — Я не живу, — сказал он.
— Что называть жизнью? — сказал я, улыбнувшись, надеясь, что и он улыбнется.
— Да что бы ни называть так, — ответил он — не улыбнувшись. — Я очень рад тебя видеть.
— Я тоже, — сказал я.
Мы вышли, наконец, на проспект, уже много раз упомянутый, теперь, ночью, почти, конечно, пустынный; Макс, вдруг как будто встряхнувшись, как будто, подумал я и думаю я теперь, махнув рукою на что-то, в себе, взмахнул ей, рукою, и остановив, я помню, вильнувшее в нашу сторону, заскрипевшее тормозами такси, с какой-то неожиданно-решительною интонацией сказал шоферу два адреса: сначала… потом… открыл заднюю дверцу, сказал мне, что он сядет первым: ты выйдешь раньше… и уже в машине, я помню, спросил меня, что я читаю… поговорим, действительно, о чем-нибудь постороннем. Я назвал, разумеется, тот, здесь не названный, в белой с черными полосами обложке, роман, который перечитывал я снова и снова; нет, я не читал его: сказал он.
— Удивительное сочинение, — сказал я.
— Вот как? Дай мне его при случае.
— Хорошо, конечно. Мне самому дал его, кстати.
— Кто?
— Алексей Иванович.
— Да. Алексей Иванович… — сказал он, я помню — и вдруг, проведя рукой по лицу, отвернулся, и весь конец пути мы молчали, и за окном, в которое он смотрел, упорно и горестно, в ночной и призрачной перспективе сменялись, разумеется, улицы, переулки, сугробы, стены, внезапные повороты. И проводив машину глазами, я еще немного постоял, один, в тишине — и затем прошел, разумеется, мимо трех с одной, трех с другой стороны, бледно-зеленой краскою выкрашенных домов, прошел под аркой, прошел через двор — и еще очень долго, я помню, не мог заснуть в эту ночь, и зажигал свет, и вставал, и подходил к столу, и перечитывал, быть может, какие-то, еще вполне предварительные, но уже написанные мною страницы, и шел на кухню, и пил чай, и снова ложился, и лишь под утро заснул наконец.
23
— Мне кажется, он близок к отчаянию, — сказал мне Алексей Иванович, когда, снова встретившись с ним, я заговорил с ним о Максе.
— Да… может быть.
И в самом деле (так думаю я теперь: теперь и здесь, поворачивая обратно…) — он, Макс (истинный герой моей истории: если это история…) — он и в самом деле был, вернее: бывал — в иные дни, часы и минуты — весьма и весьма близок: к отчаянию; почти вплотную подходил он к его, отчаяния, все более отчетливым, все яснее проступавшим границам; — и тут же вновь, конечно, отскакивал от этих границ, отбегал: куда-нибудь в сторону; — вблизи ли, издалека, видел их: постоянно.
Он жил все той же, как я мог убедиться, случайной, легкой, беззаботно-рассеянной жизнью: жизнью, еще и еще раз, уводившей его все дальше от того, к чему он по-прежнему — по-прежнему, конечно, стремился, — но и от всего того, разумеется, с чем он, Макс, — нет, не пытался по-прежнему справиться, — от искомой собранности, от самой возможности: остановиться, помедлить, — но и от ощущения бессилия, невозможности: помедлить, остановиться, — жизнью (так думаю я теперь…) — уводившей его, среди прочего, и от той, принудительно-обязательной, подавляюще-безусловной, решительно-неописуемой, — от той, тоже, если угодно, жизни, — не-жиз-ни, если угодно, — к которой он был причастен, конечно, по-прежнему, как был к ней причастен и я (я: живущий теперь, здесь, поворачивая обратно…) — и, на свой лад, Алексей, к примеру, Иванович, — и, на свой, скажем, Вера, — к которой, короче, все мы были причастны, в которой все мы участвовали и которой он, Макс, по-прежнему, каждое, почти каждое утро, платил свою, если угодно, дань: в тоске и в спешке, с отвращением, ненавистью, мучительным — все более мучительным чувством зависимости. Да, каждое, почти каждое утро, по-прежнему, посещал он, конечно, свое — скажем так — учебное — так сказать — заведение, где его ничему, разумеется, не научили и которое, еще и еще раз, он рассматривал, в первую очередь, как простое средство спасения от несравненно более страшного. В самом деле, он, Макс (изнывавший — как и я — на каких-то, вполне бессмысленных лекциях, на каких-то — роман полагает, роман же и снимает запреты — чудовищных в своей бессмысленности собраниях, куда почти насильно заставляли его ходить…) — он не мог, разумеется, все это просто-напросто бросить, не мог и допустить, разумеется, чтобы его просто-напросто выгнали (что, кстати, вполне могло с ним случиться: почти вдохновенно, хотя и с тайным, конечно, по его собственному убежденью постыдным, но все-таки не покидавшим его страхом — не выгонят ли его, в самом деле — прогуливал он так называемые занятия; все чаще и чаще, уже доехав, к примеру, утром, до учебного своего заведения, вдруг останавливался, закуривал сигарету, смотрел на часы, поворачивал обратно, ехал куда-нибудь в гости…): — и в том, и в другом случае, как бы то ни было (мне очень жаль, конечно, вот этой — почти рвущейся от нарушенных запретов страницы…) — и в том, и в другом случае его забрали бы, разумеется, в армию: что, в свою очередь, представляет собою одно из самых мучительных, опасных и унизительных испытаний, предлагаемых — навязываемых нам этой жизнью, решительно, еще и еще раз, решительно неописуемой. — И все-таки она, эта жизнь (так думаю я теперь…) — со всеми ее явлениями (ничего не являющими…), названиями (не называющими — ничего…), со всеми ее формами (вполне, в общем, бесформенными…) — и со всеми ее, вернее, нашими, с нею связанными, волнениями, опасениями, ожиданиями, — она и стремится, конечно, — она бессильна, однако, завладеть нами полностью, без остатка. Она продолжается — в нас; она проникает куда-то внутрь; она разыгрывается — внутри. И все-таки, поучаствовав в ней, заплатив свою дань, отбыв повинность, отсидев в ней, к примеру, столько-то часов, столько-то лекций (шесть часов, три лекции, например…) — прогуляв половину, — мы вольны распорядиться собой: как нам вздумается — отдавшись, к примеру, какой-нибудь, совсем иной, намеренно и нарочито случайной, откровенно внешней, легкой и рассеянной жизни: жизни, которая ничего от нас не требует, не внушает нам ни надежды, ни страха, — в которой мы можем участвовать, можем и не участвовать, — и которая, ни от чего нас, разумеется, не избавляя, по крайней мере позволяет нам, пусть ненадолго, забыть о нашей зависимости, бессмысленных обязанностях, призрачных принужденьях, — забыть и обо всем остальном, — о том, к чему мы стремимся, — о том, с чем не в силах мы справиться, — (и это, так думаю я теперь, и это есть, может быть, самый простой, не самый, конечно, удачный, но, временами, единственный доступный нам выход…).