Альфредо Конде - Ноа а ее память
А мой кузен между тем с воодушевлением говорил о Земле, и он заражал меня своим новым, более интересным, по крайней мере в моем понимании, видением нашего народа. Именно он впервые заговорил со мной о романтических радикалах и о том страхе, который они ему внушали. Но ведь я уже сказала себе, что не следует предаваться подобного рода воспоминаниям, а гем не менее я вновь впадаю в них, хотя моя память должна принадлежать мне, только мне, и вне меня — лишь этот день и его изменчивый облик.
В действительности я не слишком много времени оставалась с Кьетаном; часы, проведенные на факультете, время подготовки к занятиям или разговоры вчетвером (трое мужчин для одной меня в первые месяцы моей беременности) не очень способствовали нашему взаимопониманию, поскольку общения практически не было. Считанные разы мне удалось добиться — и я вынуждена сказать и признать это, — добиться того, чтобы Кьетан завершил свой мужской путь, расходуя — говорю это без доли иронии, но с большой грустью и разочарованием — ту незначительную квоту, о которой я уже рассуждала в какой-то момент этих воспоминаний, коим я предаюсь для себя одной, пока бегу по склонам.
Кьетан же постепенно завладевал, коль скоро не мной, так, по крайней мере, домом, и постоянно рылся то в каком-нибудь шкафу, то в комоде, потом в секретере, добравшись в конце концов до чердака, где он просматривал старые бумаги или выцветшие альбомы с фотографиями; он даже обзавелся ключом от погреба. Я воспринимала все эти его действия как естественные, но никак не могла полностью смириться с его присутствием. Было внутри меня нечто, говорившее, что действия моего мужа вполне логичны, и все-таки в глубине души я восставала против них и никак не хотела мириться с его присутствием, с его вторжением в мой дом. Думаю, это было естественно. Если Педро вдруг обнаружил бы где-то одну из фотографий моих родителей, эта находка могла бы быть поводом для того, чтобы мы поговорили о том, что нас связывает и чего никто из нас двоих никогда не предаст, и то же самое произошло бы с моим кузеном; но случай Кьетана был совсем другим: я не переставала смотреть на него, как на чужака, и не верила в его благоразумие. Кто бы мог гарантировать, что, каким бы он мне ни был мужем, узнав о родственных узах, связывающих меня с епископом О., Кьетан никому не расскажет об этом? Разве он откажет себе в удовольствии рассказать все своей матери? А сможет ли она хранить молчание? Я уже не любила Кьетана и старалась защитить честь своего отца, а потому так и не доверилась, не открылась полностью своему мужу, ибо, кроме всего прочего, какие у меня для этого имелись основания? Только то, что он был моим мужем?
Однажды Педро предложил нам съездить в В., и мы отправились туда вчетвером под предлогом поискать в мастерской холст, на котором Педро мог бы написать портрет Кьетана, ибо тот давно уже настойчиво и нахально просил его об этом. Педро поставил условие для выполнения просьбы: мы все вместе должны поехать в В. за холстом.
Возможно, таким образом он думал соединить то, в чем он не видел единства, надеясь, что знакомство Кьетана с кусочком моей прошлой жизни поможет улучшить наши отношения. Я была благодарна ему за эту попытку, но она казалась мне бесполезной: Педро знал от меня, что мой муж не справляется со своими мужскими обязанностями, и от меня же он знал, что лишь полноценный мужчина смог бы полностью удовлетворить меня. Но Педро думал, что знакомство с домом моей матери, хранящем воспоминания о ее присутствии, поможет Кьетану почувствовать себя более привязанным ко мне, и я тоже больше привяжусь к нему благодаря если не любви, то ностальгии. Все было напрасно: нежная привязанность длилась не более двух-трех недель, хотя и за это стоит сказать дяде спасибо. Думаю, что еще одной из причин также могло быть желание избежать ужасных выходных, которые мы проводили в К., когда шел дождь, и мы сидели в комнатах или в каком-нибудь кафе, бессмысленно говоря о малоинтересных вещах. Это пахло уже полным распадом, и тонкое чутье Педро улавливало шедший издалека запах; может быть, именно поэтому в другой раз мы отправились в П., в мой дом, который раньше был домом моего отца. В какой-то миг решение показалось мне великолепным: это было, когда мы входили в дом, думаю, тому способствовал свет, отраженный в камнях, запах сырости, заполнявший все вокруг, оттенки воздуха, а также теплые воспоминания проведенного здесь детства. Кьетан еще не был здесь, и я показала ему уголок за уголком весь дом, гостеприимно распахнувший нам свои двери, готовый радушно принять гостей. Он имел жилой вид во всех отношениях: хлев со свиньями, прекрасно ухоженный сад, куры в курятнике, приготовленные постели. Когда я вошла в дом, что-то накатилось на меня и вызвало старые желания, неосознанные желания, идущие из глубины веков, накопленные еще в детстве, которое теперь виделось уже где-то совсем далеко. Это было ощущение, предчувствие ложа, запретного брачного ложа, на котором мои родители целыми вечерами без устали любили друг друга; и мне захотелось подарить мое тепло этому ложу и разделить его с Кьетаном, создав таким образом в новой обстановке новые ощущения по сравнению с теми, что были у нас раньше. В моем сознании, затуманенном дождем и ветром, громоздились грезы, дремавшие в нем задолго до того момента, когда меня произвели на свет, и я надеялась, что они обретут реальные очертания в наступающих сумерках, предвещавших удовлетворение и усладу.
Я была весела и ласкова. Я сама занялась стряпней, отметая возможность похода в ресторан, и приготовила ужин, с которым быстро справилась, предварительно сходив в магазин и запасшись всем необходимым. Я провела вечер за кастрюлями, зная, что Кьетан тем временем роется в ящиках, в письменных столах, в секретерах, и меня впервые не слишком волновал возможный результат его изысканий, так же как впервые у меня возникла мысль о неуместности присутствия здесь Педро и моего кузена: мне показалось смешным это непрерывное туристическое сопровождение, это постоянное квадратное существование вчетвером, и мне захотелось лишь нашего с Кьетаном уединения, возможности погрузиться в грезы, которые с новой силой рождались во мне и с которыми я уже ничего не могла поделать; мне хотелось вновь отдаться восхищению своим мужем, возродившемуся во мне в тот момент, когда я услышала, с каким восторгом он говорит о доме, как уважительно о нашем положении в нем и совершенно бескорыстно о том, что это — наша собственность. На какое-то мгновение мне показалось излишним присутствие дяди и брата, и лишь чувство благодарности за принятое ими решение поехать на выходные в П. вернуло мне спокойствие, которое вдруг стало у меня исчезать, чему, возможно, способствовала подходившая к концу беременность.
Мы неспешно поужинали и потом еще долго беседовали, настолько долго, что я уже страстно желала Кьетана, его дыхания, его рук, странствующих по моему телу, предвкушая ложе, казавшееся мне священным и запретным, и ожидая в религиозном трепете мгновения, когда смогу занять его: впервые я буду на нем с мужчиной — сначала мои родители, до того мои дедушка и бабушка, еще раньше… я ощущала себя их продолжением и жалела, как, должно быть, жалел когда-то мой отец, что я не зачала на нем своего сына.
Наконец мы пошли спать, оставив пепельницу, переполненную окурками, стол, заставленный стаканами и бутылками, сопровождавшими наше вербальное путешествие по темам, которые нам были близки и дороги, и наконец после столь восхитительного вечера я радостно направилась к брачному ложу. Не успели мы войти в спальню, как выражение лица Кьетана резко изменилось: его недавняя многообещающая улыбка, светившаяся на его лице уверенность, обаяние его речей — все исчезло при виде ложа под влиянием какого-то суеверного или атавистического страха. Большую часть той ночи я провела в слезах, спрашивая себя, как же достичь той меры нежности или зависимости, которая бы сделала возможной еще одну такую ночь, как та, первая, когда я забеременела; наконец, не знаю даже в котором часу, я уснула.
Постепенно в тоске, в тиши ночи я стала просыпаться, ощущая на своем теле странствующие руки Кьетана, безудержно блуждавшие по моему телу, охваченному влажным и горячим возбуждением, какого я давно не испытывала; я осторожно стала поворачиваться к своему мужу и молча принялась ласкать его, не осмеливаясь заговорить на тот случай, если он спит, чтобы не извлечь его из забытья. И так, в плену его дремоты и моего страстного томления мы стали двигаться к славному, единственному и неповторимому концу нашего пути; сразу после этого я заснула, осознав, что ни одно слово не сорвалось с наших губ — даже самое непристойное или самое нежное, ни одно. Утром мы говорили обо всем этом, как о сновидении, которое нужно повторить, и при последующих неудачах взяли за привычку засыпать, пообещав пробудиться во. сне, чтобы предаться любви. Думаю, что если бы это вновь произошло, я, может быть, не бежала бы сейчас, рассуждая о моей словесной квоте, о том, что это так, что она действительно существует — ведь когда человеку нечего сказать, он мертв. И поэтому сейчас я говорю слова, которые всегда были для нас под запретом, слова сакральные в устах женщины, которые раньше признавались законными лишь для выражения чувств мужчин. А теперь я говорю их, и я признаю, что тело мое принадлежит мне, я знаю, что оно мое и ничье больше, и я знаю, что мое тело владеет словами и произносит их, и я хозяйка своих слов и тех чувств, что они заключают в себе, тех ласк, что они сулят. Мое собственное имя тоже сакрально, я еще не осознала себя в нем; лишь когда я его произнесу, я стану его хозяйкой, хозяйкой самой себе, хозяйкой своих поступков и своего тела; и таким образом я вновь обрету слова, вновь проникнусь своим языком, и я не только скажу наперстянка или слизняк, выдра или олененок, ботва или вянуть, но прибегну и к непроизносимым словам и составлю из них ступени лестницы, по которой радостно пойду вверх. И воскресну. И меня уже не испугает отчаянная одышка, я не испытаю паники перед глубоким вздохом, глядя на заходящее солнце, и у меня не будет страха перед словами в тот миг, когда мужчина вливает в меня жизнь, заполоняя меня своей самой чистой, первозданной, светлой энергией, потому что к тому времени я вновь обрету язык, свою словесную квоту. И с помощью этих сакральных слов я создам новое бытие, которое поможет мне восстановить разбитый мир, оставленный мне Кьетаном, его немощным телом, которое лишь отдаленно напоминает о щечках и кудрях еврейского отпрыска, лишенного, к несчастью, только отца и до безумия заботливого по отношению к матери. Нет ничего записанного раз и навсегда, и обо всем можно мечтать. Можно мечтать о таком мире, в котором все эти Кьетансиньо — эти негодники! — лишены дара слова, в котором все слова можно произносить и нет слов проклятых, слов запретных.