Анатолий Бакуменко - Придурок
— Вы не то и не о том говорите, — сказала Анна Сергеевна тем самым противным голосом рыбы-ведьмы из мультфильма. — Мне бы вас прогнать, но Яков Абрамович так просил… — Она замолчала и так сидела на подоконнике, словно ожидая чего-то, потом покрутила в руках зачётку, в которую было вложено направление, потом решилась и сделала Проворову одолжение: поставила «удочку». И хмыкнула на белинкисковское «отлично»…
Проворов же уже понял бессмысленность и неуместность дальнейшего разговора с Анной Сергеевной. Она была права, но и он тоже. Аникста он читал, и лекцию помнил, но он читал ещё и статьи Козинцева, на которые наткнулся случайно в журнале «Искусство кино». В них Козинцев, идя от пастернаковского текста Шекспира, искал физическое воплощение текста, потому что кино, как и театральная постановка, имеют дело с физическим телом, телом актёра, которое действует в выгороженном физическом пространстве. И он, Козинцев, как раз этим и озабочен был, как найти тот физический эквивалент шекспировской мысли. И так и пришёл к монологу, который начинал произноситься, когда зрители видели только спину Смоктуновского, но иного им уже и не нужно было, потому что Козинцев уже превратил их в Гамлета. Бабка Ромм просто привязана оказалась к одной из своих мыслей, она оказалась в данном случае предвзятой, была у мысли в плену, но такое редко с ней случалось. Честно, говорю. Клянусь.
Проворов Валерия Семёновича дождался. Тот пришёл уже в первом часу, но пришёл, и они стали обзванивать преподавателей, стараясь кого-то найти, кого-то пытаясь уговорить, чтобы пришли и спасли нерадивого растяпу Проворова, но кто же придет, кто согласится, раз завтра каникулы?.. Каникулы! Каникулы же, братцы! Всё! Всё! Баста! Никуда и никто не пойдёт. И зови не зови… Поезд ушёл — поздно!
— Что ж поделать, что ж поделать, Пётр? — говорил непривычный Валера. — Два из пяти экзаменов — это тоска… Да ещё и зачеты. Но ты приезжай, приезжай пораньше. Дня на три хотя бы. Чем могу, помогу.
И Пётр вышел на улицу. Только тут и пришло к нему чувство, что он проскочил «точку возврата», когда всё ещё можно спасти, вернуться назад с минимальными потерями, а после продолжить «полёт». Позавчера ещё жил он наполненной массой событий жизнью, вчера суетился, но это была ещё жизнь, и сегодня с утра суета продолжалась, постепенно сбавляя темп, и вот всё вдруг и разом кончилось, а впереди бездна и неизвестность. И деть себя некуда. Эта суета последних двух дней, которая была изначально бессмысленна, он это чувствовал заранее, вырвала его из отлаженного ритма его жизни, из отлаженного ритма, в котором существовал его мозг, и он оказался вдруг выжатым, словно опустела душа его.
Что-то надо было делать. Что?
Он подумал обо мне и поехал на Финляндский вокзал, ждал час электрички, приехал в Лисий Нос, нашёл церковь и батюшку — отца Павла, про которого я говорил ему, что он теперь мой сосед, и тут узнал, что я исчез, забрал вещички и убыл, ни слова не сказав. Неизвестно куда. И он вернулся в город, приехал в общагу на Новоизмайловском и всё это время думал долгую и тоскливую мысль, что он выброшен из жизни и никому не нужен теперь.
Он подумал тогда, что Гамлету, когда он вернулся и узнал, что Офелии больше нет, всё это королевство, вся эта Дания вместе с мамашей и дядюшкой стали совершенно пофиг. Потому что кончилась его жизнь. Но, может, эта пришедшая мысль была просто продолжением настроения Петра?..
Народ уже в общаге порядком поразъехался на каникулы, Лёшки, как всегда, не было, и Проворов только узнал, что сессию тот сдаёт, а может, и сдал уже. Аркаша с Софочкой собирали вещи, чтобы ехать в Севастополь. Пора было представляться Софочкиным родителям, чтобы решить уж их свадьбу. Коля Свиридов-Лом тоже готовился в Винницу, где проживала его мама, исправно болеющая два раза в год и как раз в сессии. Ехал он за очередной медицинской справкой, чтобы с помощью неё продлить сдачу экзаменов на весь семестр, а там, глядишь, и очередной академический отпуск придёт. На третьем курсе Коля был уже второй год, а впереди была ещё долгая, на несколько лет, жизнь третьекурсником — жизнь Коли-Лома. В то время никому ещё не приходил в голову дурацкий вопрос: кто же это так исправно ворожит Свиридову?
Ай да Коля! Ай да композитор! Ах да! Он «не композитор, он однофамилец», как сказал бедный поэт Иванушка в давно уже прочитанном романе.
Позже, когда всё выяснится, а Андрюша Крыжановский по семейным обстоятельствам окажется в «академке» и вместе с Колей на третьем курсе, бывшие второкурсники будут сетовать:
— Что ж ты дружишь с Ломом?
А он им будет объяснять:
— Мне его так жалко: он такой глупый, — будет говорить Андрюша.
А я себя умным считал, но Оленя сдал.
Вечером, когда Коля уехал вместе со своим огромным чемоданом, Проворов сел на своё место к столу и включил настольную лампу, чтобы соорудить привычный конус света, под которым образуется иная жизнь. Голова его была полна мыслей, но что-то было не так: они ломаные были. Вернее сказать, сломанные, из отдельных кусочков составленные, и не было в них движения и стройности. Он попытался записывать. Но вдруг понял, что слова перестали слушаться его. Они не хотели складываться в фразы, которые имели бы смысл и звучание. Своё, которое обычно приходит и составляет внутреннюю мелодию, которую можно услышать только внутренним слухом. И не каждому это дано. Сегодня внутренний слух пропал…
Или это слова не могли… или не хотели складываться в мелодию?..
И тут он понял, что это так. Он вдруг ощутил тишину — это два уже дня он жил вне своих мычалок. Два дня прошло уже, как покинули они его — его вечные мелодии. Его они покинули, они — без которых он давно уже не жил.
Знаете это состояние, когда дела неожиданно кончились, когда они оставили тебя и нет уже привычных забот, которые и не замечаешь, как заботы, потому что это жизнь твоя; это состояние — состояние пустоты. Нет ничего. И ты не знаешь, что решать тебе, потому что цель кончилась, она ушла куда-то, исчезла, и нечего тебе делать с самим собой. В такие моменты можно повеситься, можно пулю пустить себе в висок, спиться, чтобы заглушить в себе пустоту, обмануть её пьяным бредом, заполнить мозг безумием, которое завтра пройдёт и оглушит похмельем. Через две недели ребята вернутся в общагу, придут на родной наш факультет, а он? Где он будет? Что будет делать? Писать? Он будет писать свой вечный текст?.. А где? Где он будет жить? Что будет есть? Одни вопросы, на которые у него нет ответов. А ответы нужны: он сам подвёл свою жизнь к моменту, в котором надо уже определяться и знать, чем ему завтра жить. Но решить он ничего не мог. У него никаких ответов не было. Ни на один вопрос.
Утром он так и проснулся с пустотой в душе.
— Валентина Михайловна, — сказал он матери Бори Гершковича. Она была у нас комендантом общежития. — Валентина Михайловна, — сказал он, — меня выгонят из института, и мне некуда возвращаться. Но дома мне оставаться нельзя. Родители меня не простят и не поймут.
— Всё-то ты врёшь, — сказала Валентина Михайловна. — Ничего ты в родителях не понимаешь. Они тебя простят, но тебе это пережить надо будет, а это трудно. Тебя долго это будет мучить. А они тебя простят. Это я знаю. Как мать приятеля твоего, Бори, говорю.
— Валентина Михайловна, вы золотой человек.
— Ещё бы, не золотой. Они меня называют антисемиткой, а у меня муж еврей, да и Боря — еврей, — это она сказала неизвестно по какому поводу, но, видно, здорово её обидели.
— А ты возвращайся, — сказала она. — Месяц можешь жить. Без проблем. Но месяц! А потом определяйся.
Высиживать в общежитии нечего было. Никаких мудрых мыслей в голову не шло, и Проворов собрался, купил билет и отправился в родную Йошкар-Олу. Домой он всегда приезжал с одними и теми же подарками: покупал в Москве два килограмма сосисок и два килограмма сарделек — по тем временам уже деликатес для провинции. С Йошкар-Олинского мясокомбината, как и с сотен других, копчёности и мясо везли в Москву, чтобы столица жила сыто и без всяческих недовольств. Потому что москвич — это не просто житель такого-то города. Это и избранность, награда и социальный статус притом. В Москве и книги можно было купить запросто, такие, за которыми огромные ночные очереди приходилось простаивать в провинции. Но люди читать хотели. И не спали, выстаивали. Столицы же жили так сыто, что в головах руководителей страны стала появляться мысль и даже надолго обосновываться: «А не объявить ли в стране эпоху развитого социализма? Который победил полностью и окончательно, потому что полностью и окончательно победил». Чем эпоха развитого социализма отличается от социализма нормального, никто об этом, похоже, не задумывался. Как никому в голову не приходит и не приходила мысль понять или вспомнить, что же такое социализм вообще, и чем он от того, что имеем, отличается. Так жить проще казалось. Будто бы!.. Будто бы в восемьдесят втором году начнётся всеобщий союзный коммунизм. Будто бы равенство, будто бы свобода слова, будто бы свобода вероисповедания, будто бы социализм. Правила игры: будто бы! Все знали правила игры, знали условность этого «будто бы», и это знание (вот парадокс!) давало надежду на то, что игра кончится когда-нибудь и всё, что мы подразумеваем, сбудется непременно и будет по-настоящему, правда с некоторыми незначительными поправками, которые станут нам необходимы, когда мы достигнем знаний, которые приведут нас к правде. А развитый социализм нашим руководителям, должно быть, ещё слаще показывался, чем просто социализм. Да и слова уж очень хорошо складывались и обозначали, что мы движемся куда-то, куда-то идём все вместе. В какую-то сторону. А не стоим и тем более, возможно вполне, не пятимся. Вперёд, друзья, вперёд! Куда-нибудь! «Верной дорогой идёте, товарищи!» так сказал нам с Алексеем вождь, когда мы шли к Комсомольскому озеру. Как давно это было!