Юнни Халберг - Паводок
— Я не знала, о чем речь. Не знала, что это плохо. Он был тогда такой милый, добрый. Столько для меня делал. Помнишь? В тот раз он был добрый. — Из глаз у нее брызнули слезы, и она поспешила прочь.
Я был один в комнате. Тросет собрал свои вещи и ушел. А я сидел с письмом, которое мне дала Нина. Написал его Хуго. Я прочитал. Какая гадость. Лучше бы мне никогда этого не видеть. Сунул листок во внутренний карман. Запихал в сумку туалетные принадлежности, рубашки, брюки, носки, выходные ботинки. Взял одну из книжек, стоявших в комнате, ужастик с «Обезьяньей лапкой» и «Пауком», тоже сунул в сумку. На этих книжках по-прежнему стоит мое имя. Я сел на диван, глядя на маленькую картину — избушка у тихого водоема. В нижнем углу — его инициалы. Я достал из сумки финский ножик, прицепил ножны к поясу, шагнул к картинке и располосовал ее. Потом сунул нож в ножны, поднял сумку и чемодан, вышел в коридор, открыл дверь в комнату Юнни. Он сидел за столиком у окна, рассматривал что-то на столе. Шторы он задернул. Я закрыл дверь. Он вздрогнул и быстро спрятал под бумагами то, что лежало на столе.
— Меня не будет несколько дней, — сказал я.
Он знаками спросил, куда я собрался.
— Не знаю пока.
Юнни смотрел на свои руки.
— Я вернусь.
Знаками он показал, что не боится, уверен, что я вернусь. Но хочет знать, что я намерен делать перед уходом.
Он догадывался: что-то происходит.
— Ничего особенного. Просто мне надо на несколько дней уехать.
Юнни спросил, что я намерен делать с усадьбой.
— Смыло ее.
Он поник на стуле.
— Вот что я нашел возле наскальных рисунков. — Я протянул ему игрушечное ружьишко. Он взял его, повертел в руках. — Я подумал, что тебе лучше услышать это от меня. — Я погладил его по голове, а он взял мою руку и крепко сжал. — Я вернусь.
Юнни обеими руками стиснул мою ладонь.
— У тебя есть работа, ты можешь о себе позаботиться. Ты ведь стал мужчиной.
Еще несколько секунд — и он выпустил мою руку, отвернулся и заплакал.
Я не слышал, чтобы Хуго вернулся. Ни мать, ни Бетти понятия не имели, где он. Грузовичка на месте нет. В коридоре я поставил сумку и чемодан на пол, надел ботинки. Дверь в конце коридора была открыта. Там у Бетти и Хуго стоял телевизор. Я увидел свою мамашу, она была в комнате, но телик не включала. Подойдя к двери, я разглядел, что в руках у нее газета; она дрожала — не то замерзла, не то простыла. Но я ей не сочувствовал, она сама заварила кашу. С ней всегда так: сама что-нибудь затеет, а после жалеет. Ну, допустим, я премьер-министр в какой-то стране. Впущу я мамашу свою в страну, дам ей вид на жительство, а может, и гражданство? Допустим, страна эта совсем маленькая. Она там не спрячется, и от меня тоже. Все время будет рядом, чуть что заявится с воплями в самый неподходящий момент. Но если не дать ей вида на жительство и гражданства — что ей тогда делать? Она знать не знает, а оставаться здесь ей ни в коем случае нельзя. Я вошел в комнату, стал прямо перед нею.
— Я, бывало, не раз жалел, что ничего нельзя поправить. А вот теперь уже не так в этом уверен. Все происходящее имеет причину. — Я погладил ее по волосам.
Она испуганно посмотрела на меня. А я все гладил ее волосы, но ничего к ней не чувствовал, ни нежности, ни родства. Какая разница, прощу я ее или нет. Не знаю, заметила ли она это, наверно, заметила — по моему лицу, по тому, как я гладил ее волосы. Я провел ладонью по ее щеке и опустил руку. Думаю, что-то до нее дошло. Она была маленькая, худая и понятия не имела, что делать. Я сказал, что люблю ее, сказал точно так же, без всяких чувств. Расстегнул куртку, достал письмо Хуго.
— Не представляю, много ли ты поняла. Но хочу, чтоб ты знала, как все обстоит. Прочти, только попозже. — Я сунул письмо ей в руки и вышел.
Взял чемодан и сумку, спустился на асфальтированную дорожку, открыл калитку, не дожидаясь, пока автомат отворит ворота, и зашагал по Нурдре-гате. Оглянулся. За стеклом в окне второго этажа стояла Нина. Будто призрак девчонки, которая всю жизнь провела взаперти, под неусыпным присмотром сурового отца.
Я пошел дальше, поравнялся с «Брейдабликом».
Тросет в саду подстригал живую изгородь.
Я пересек газон, поставил багаж на траву и стал смотреть, как ловко и ровно он стрижет. С двух концов изгороди он забил колышки и протянул между ними бечевку, по ней и ровнял ветки. Опустил ножницы, утер потный лоб.
— С какой стати ты взялся за стрижку? — спросил я.
— Это всё Грета.
— Она-то при чем?
— Приходила извиниться, прощенья просила. В конце концов они даже подружились. И он сказал, что им нужен садовник.
— И она предложила тебя?
— Ага, так и было, — кивнул Тросет.
— Я знаю, что ты был там, Гуннар.
Он отвернулся.
— Знаю, что все эти годы ты молчал. Не знаю почему, но и упрекать тебя не стану. Ты, наверно, думаешь, я потребую, чтоб ты дал показания, только я не собираюсь ничего требовать. Ты дашь показания, если сочтешь, что так надо. Или не дашь, если решишь иначе.
Я пожал ему руку. Он уронил ножницы, стоял, покачиваясь с мыска на пятку, в полном замешательстве. Потом моргнул и тихонько пробормотал:
— Будем надеяться, что чего-нибудь выйдет.
Стейн Уве Санн
Белый коттедж. Она снимала второй этаж. На первом жила Ева, ровесница Сив. Я и ее знал. Много раз представлял себе, как они сидят, пьют чай и обсуждают меня. Будто наяву слышал, как Сив упорно уходит от того, что натворила, твердит, что чувствует в себе две стороны, никак не связанные друг с другом, а под конец распространяется о моем эгоизме и отчужденности. Я поднес палец к кнопке звонка. Конечно, признаваться неохота, но ведь, пожалуй, это одна из причин, что по ночам я лежу без сна, ворочаюсь и вижу перед собой ее лицо. Что, засыпая, все время слышу ее голос. По крайней мере, я хотел бы поговорить с ней, без горечи и издевки. Хотел бы узнать, правду ли она сказала или это просто последний способ вернуть меня. Чего ради ей прилагать столько усилий? Она эгоистка и готова соперничать с кем угодно, особенно с женщинами, из-за чего угодно, но долго ли она намерена стелиться передо мной? Я нажал на кнопку. Один раз и другой, потом и на кнопку первого этажа. Обошел вокруг дома, заглянул в нижнюю квартиру — пусто, никого нет. На втором этаже было открыто окно.
Я бросил камешек. В доме напротив на веранду вышел мужчина, сердито крикнул:
— Зачем камни-то бросаете?
— Все в порядке. — Я подобрал новый камешек.
— Я полицию вызову!
— Так я и есть полиция, — ответил я и опять бросил камешек.
— Только попробуйте бросьте еще раз! — Мужчина хватил кулаком по перилам веранды.
Я сел в машину и поехал прочь. Обычно она дважды в неделю ходила на тренировки, по понедельникам и средам; может, она и сейчас на стадионе. А может, позвонила мне на работу, узнала, что я заболел после истории в Рёлдале, и поехала ко мне. Я выбрал путь мимо купальни, спустился оттуда на Нурдре-гате и двинул в гору, на Клоккервейен. У ограды припаркована машина. Мой отец сидел на крыльце, ждал. Я зарулил во двор, вышел из машины, зашагал к дому. Отец не был на Клоккервейен больше года. Он встал, отряхнул брюки.
— Тебя можно поздравить, — сказал он.
— Спасибо.
— По телевизору тебя показывали.
— По местному каналу.
— Не только, еще и в «Новостях дня».
Я не знал, что сказать. Он теребил пиджак, чувствуя себя не в своей тарелке.
— Что, снова дед?
— Да, надо бы тебе приехать.
— Он в больнице?
— От больницы он отказался. Мы вызвали врача.
— Плохо дело?
— Да, вправду плохо.
— Едем.
— А на работу тебе не надо? У вас там полная неразбериха.
Мы пошли к машинам. Я пропустил его вперед и поехал следом. Так лучше всего. Отец всегда ездил с ветерком. Врубит четвертую передачу — и вперед, поэтому визг шин его автомобиля слышно издалека. В школе меня из-за него вечно дразнили. Он работал на электростанции ночным сторожем и в дневное время ходил усталый, с видом туповатым и измученным, а юные хулиганы, конечно же, этим пользовались. Постоянно подстраивали ему всякие пакости — то бумажник на дорогу подбросят, то глушитель снегом забьют, — и всякий раз он попадался на их удочку. Я стыдился появляться с ним вместе на улице. А уж родительские собрания или рождественские праздники вообще были настоящей пыткой. Я видел в заднем стекле машины его затылок, поредевшие волосы и снова, как наяву, почувствовал на себе выходной костюм, рождественский или выпускной, пиджак и брюки какие-то тесные, колются. Словно в цепях ходишь. Но я не жалел себя. Думаю, дело в том, что я не мог себе представить, что будет иначе, или что я могу потребовать чего-то большего, что жизнь может быть лучше и веселее. Печально, но я никогда не понимал, что можно добиться лучшего.