Дарья Симонова - Половецкие пляски
— Почему же тогда все виноваты… как вы говорили отцу… на дне рождения матери недавно?..
— В смысле… о чем ты?
— Если честно — так вышло. Я подслушал. Случайно. Ваш разговор тогда…
— Какой еще разговор?
— У нас дома, на мамином юбилее, — терпеливо повторил Глеб. — Вы стояли с отцом на кухне, и я не знаю, может, говорили вы совсем о другом, но в тот момент звучало про Аню…
— Вот ты про что… И в чем же все были у меня виноваты?
— Вы сказали нечто в духе «мы все поучаствовали в Аниной смерти».
— Неужели? Я такое сказал, — Филипп гнусаво хохотнул, обнажив маленькие желтые зубы. — Ты плохо, брат, подслушивал. Я ничего такого утверждать не мог. Я пока еще в своем уме.
— Но если б я не слышал, я бы не стал выдумывать…
— Ты не слышал, ты истолковал, вырвал фразу из контекста, и совершенно зря, потому что речь шла совсем о других вещах, о которых тебе вряд ли будет интересно знать. Это мои личные неурядицы, и не выдумывай лишнего.
— Я понимаю, — беспомощно согласился Глеб, — но тогда скажите хотя бы, почему она вдруг разбилась… нелепейший, конечно, вопрос… но вы же неспроста вспомнили об этом, нет дыма без огня.
— Милый мой, тебе известно, что такое случай? Он может быть несчастным или счастливым, но это всего лишь случай.
— О случае не думают через тридцать лет…
— Если умер любимый человек…
— …то о нем скорбят уже скорее по привычке. Вы и сами это знаете.
— Ишь какой ты шустрый! Все по полочкам разложил, — взметнулся Филипп, погладив беспокойными пальцами затылок. И это движение неуловимо скопировало излюбленный жест отца, когда тот старался торопливо загладить вину. — Почему ты интересуешься всем этим, — после недолгой паузы завел Филипп еще недавно взбесившую его шарманку. Глеб смекнул, что слишком грубо потянул верную петельку, но, быть может, это и требовалось.
— Я интересуюсь, потому что… мне интересно. Я слишком мало знаю, да и то, что знаю, мне всегда преподносили, как тщательно заученный стишок. От вас я услышал кое-что новенькое. Вот и пришел.
— И хочешь услышать от меня потрясающие разоблачения, — Филипп даже пришмыгнул носом от распиравшей его иронии. — Тебе пора быть в курсе, что у слов бывает переносный смысл, что в запале можно наговорить чепухи и что верить подслушанному чаще всего дело гиблое…
— А я ничему пока не верю. Я спрашиваю. По-моему, то, о чем в курсе мой папаша, имею право знать и я.
— Вовсе не обязательно, дружочек. Если он тебе сам расскажет — ради бога. Но я — другое дело. Я не собираюсь сплетничать. Спрашивай тогда уж у всех.
— А я и собираюсь — у всех. Вы просто первый. Пусть все посплетничают.
— Ну ты и балбес, — почему-то вдруг с нежностью выдохнул Филипп. — Мы все когда-нибудь грешим. Потом нам стыдно, мы чувствуем вину, а потом мы забываем о ней или она совсем не кажется нам виной. Мы не хотим нести этот груз одни, нам хочется его с кем-то разделить, и мы выбираем себе товарищей по ноше, тех, кто якобы сильнее и благородней нас, кто выдержит и не собьется с курса, да просто кому это раз плюнуть… И после этого надеемся, что теперь, обновленные и невесомые, как бабочки, безмятежно продолжим свой путь. Но нет таких, больших и сильных, нет, все мы одинаковы, — поучительно захрипел Филипп. — Я частенько попадаю в эту ловушку. Ну да ладно! Лучше вздрогнем.
Вздрогнули. Глеб, слабо уловивший смысл тирады, тупо взирал вокруг, на голубоватые стены, на зачерненные углы потолка, на старый закопченный тюль, накладывавший липкий отпечаток на облетавшие березы и клены за окнами. Над плитой висели традиционные разделочные деревяшки, и одна радовала румяным рисунком: плотная девица с коромыслом в овале надписи «жду любви не вероломной, а такой большой-огромной». Глядя на нее, Глеб по контрасту вспомнил нечеткие очертания Филипповой жены, которую однажды видел на фото. Она была узколобой и бледной.
— А ты небось думал, что я о другом совсем, что я бог знает к чему клоню, к злодействам каким?.. Вот скажи, как ты истолковал мои слова насчет того, что мы все виноваты? — развеселился Филипп, и впалые его щеки разрисовал алкогольный румянец.
— Ну тормоза попортили, например, или бросили снотворное в чай, — подыграл ему Глеб. — Должна же быть в семейной истории пара-тройка злодейств для разнообразия.
— Все вместе, да? Сообща? Чудесно, батенька! Фантазер ты, однако ж… — тон Филиппа медленно спускался в минорную тональность. — Ладно, закроем эту тему.
«Вот уж дудки», — заартачился про себя Глеб, ссыпая портсигарные крошки в пепельницу. Толком ничего не сказано, а скользкая тема уже задета. Нужно Филушку еще помучать, выдавить из него хотя бы хилый аффект, а то так совсем скучно. Терять Глебу нечего, никто из родни к Филу более не ездок, старинное знакомство треснуло, и некому теперь будет одинокому рыцарю поплакаться в жилетку. Однако проковырять щелочку в его железной коже и нащупать слабое место с налета — затея явно не одного вечера, и Глеб платил за свою опрометчивость позывом извиниться, скорей откланяться и выйти вон. Он вертел в руках все тот же портсигар с какими-то выпуклыми фейерверками на крышке. Фил осторожными пальцами взял этот обломок имперского стиля из чужих рук, съежился лицом в тихой улыбке и спросил: «Нравится?» Глеб быстро кивнул, хотя, конечно, соврал, просто нужно что-нибудь мусолить в руках, когда неловко. Филипп ударился в воспоминания, где и когда ему вручили эту вещицу, а Глеб готовился к последней маленькой бестактности с тем же чувством, с каким, бывало, проковыривал в мешках с сахаром маленькие дырочки, а бабка, обнаружив, ойкала и суетилась.
— Может, это все из-за Карины, больной вопрос отцовства…
В сущности, это была шпилька вовсе не в адрес старика Фила, но нельзя сказать, что он остался к ней равнодушен. Филипп поднял голову и странно приоткрыл кое-где щербатый рот, окинув Глеба печально-остервенелым взглядом.
— Вот это уже точно не твое дело. Я, собственно, тебя уже попросил покончить с этой нелепицей.
— И моя мама из ревности, — ерничал Глеб, — …хотя нет, она не сумела бы. Она в машинах ни бельмеса.
— Ошибаешься! Она в свое время прекрасно водила машину, — вдруг азартно возразил непреклонный Филипп.
— Ага! Вот, значит, как! Мыльная опера начинается!
В дверях опять замаячило вкрадчивое видение «Мариночка», и Глеб был доволен, ибо успел увидеть и услышать кое-что «не для печати», хотя еще непонятно, с чем его едят. У Мариночки, видно, был дар появляться вовремя, она прервала разговор в нужный час, ибо продолжение не сулило Глебу ничего хорошего. Филипп не слишком желал откровенничать при своей гостье — или, может, хозяйке, — а поддерживать светское молчание уже было ни к чему. Прощаясь и натягивая ботинки в прихожей, носом к носу с обломками ссохшегося обувного крема, ложками, щетками и собачьей чесалкой, Глеб уже ловил веселое чувство игры — и ему даже нравилось бестолковое начало, хотя скорей всего через минуту он сменит милость на гнев, а потом, быть может, и гнев на милость.
— А где ваша собака?
— Умерла, — невозмутимо ответил Фил, и лицо его моментально раздраженно сморщилось. — Ты бы, кстати, к бабушке съездил. А то она уже боится, что внуков так и не повидает перед смертью.
— Бабуля паникует, как всегда. Она еще кремень.
И зачем только Филиппушка бабку приплел, будто на днях к ней на пироги ездил. И песик его сдох, а щетка цела. Странно все это (и к этой мысли подошел бы шпионский прищур)… Глебу начинало надоедать язвить про себя, ему захотелось чего-то здорового и простого, как гречневая каша, старой компании и новых анекдотов, например, а все эти намеки на семейную драму ему успели надоесть. Похоже, Аня умерла, ибо представился случай умереть. Есть вероятность, после этого кто-то под слезами вздохнул свободно, хотя особенно не с чего. Но сие — не преступление. Никто не получил после нее наследства и прочих приятностей. Мама с отцом, бывшим Аниным любовником, не сказать чтобы вкушали любовь и согласие, танцуя на Аниной могиле качучу. Но то ли по настрою развлечься, то ли из-за магнитной бури Глеб никак не мог согласиться на капитуляцию своего любопытства, и подслушанные слова Фила для него будто выкопали колодец в подземную реку, которую Глебушка чуял с младенчества по пульсирующему под ногами течению. Покойницкая поговорка выворачивалась наизнанку: не мертвая царевна шевелилась в гробу от поминания всуе, а, напротив, поминали ее оттого, что она беспокойно ворочалась. И значит, что-то было с ней нечисто.
А в руке он сжимал плод своей мелкой кражи (надо же когда-то начинать, игра стоит свеч) — прелюбопытную вещицу, детские часики, знакомые до тошноты, с живой еще надписью на ворсистой стороне ремешка — «Корри». И посему прямой путь был к Карине, сестре номер один.