Александр Мейлахс - Красный сион
И вдруг полог, как от сильного ветра, отлетел, и в белом шелковом подвенечном платье его жены Мирл – Шлема сразу узнал его – выскочила в комнату испуганная дочь Степанихи… За ней, широко распахнув руки, вышел красный от возбуждения петлюровец. Шлема сорвал с пояса гранату. Он вспомнил о Шамиле. «Вот тут она мне пригодится!» Петлюровец высадил стекло и выпрыгнул на улицу. Дочь Степанихи визжа выпрыгнула следом за ним. Шлема отступил к дверям. Из-за полога вышел второй петлюровец. Шлема поднял гранату, второй петлюровец, как и первый, подскочил к окну. От страха и спешки он застрял в нем. Но через минуту его уже не было.
Думая, что здесь находится целый отряд, что сейчас выскочат еще петлюровцы, Шлема отошел к самой двери и быстро сорвал кольцо с гранаты. И в эту минуту подошла к нему Мирл с ребенком на руках. Ребенок спал и держал ручонку на ее обнаженной груди. Между розовыми пальчиками билась голубая жилка. Шлема видел Мирл, словно в тумане. Хотел крикнуть, но не мог… Может быть, все это ему кажется? И вдруг он вспомнил, что у него в руках смерть всех этих людей и его собственная!
Мирл его узнала и вскрикнула. Ребенок проснулся и посмотрел прямо на него. Шлема, ничего не понимая от ужаса, приготовился бросить гранату в окно, но в эту минуту в окне возникла фигура Шамиля. У Шлемы потемнело в глазах. Мирл испугалась всадника и бросилась к Шлеме. Он хотел ей крикнуть, кинулся к дверям, но в это время граната, стукнувшись о дверь, взорвалась.
… И когда в Биробиджане простодушные люди спрашивали Шамиля, что он, сын гор, делает в этом еврейском крае, Шамиль всегда отвечал:
– Я здесь за своего брата. Он был еврей.
* * *Дора Соломоновна любовно смотрела, как Бенци читает, а он, отрываясь, так же любовно и, можно даже сказать, все более отечески кивал ей несколько раз подряд, а потом снова принимался за чтение.
И это было вроде как и неплохо: гражданская война, теплушки с ранеными, на темном полу Пелагея и забинтованный Лейба…
Вдруг где-то стреляют.
Кажется, что на тысячи кусков раскалывается небо и тысячи огненных ран растекаются по небу кровавыми потоками и застывают.
Стрельба затихает.
Раны на небе затягиваются и блекнут. Вот уже и город с черными, торчащими, как отмороженные пальцы, трубами. Когда поезд подходит ближе, эти трубы кажутся длинными, обезглавленными шеями, задушенными черными бусами ворон… На развороченном шоссе лежат гниющие трупы лошадей.
И сразу же после этого сын Лейбы и Пелагеи, остроплечий Ленчик, в том же самом, но уже отстроенном городе катается на трамвайном буфере, швыряет осенние листья в кипящий асфальт, и лишь одна забота томит его сердце: завод, на котором работают его геройские папа и мама, уже второй месяц не выполняет план, и его лучшие друзья дразнят Ленчика «Ленька-черепаха». И против правды не попрешь: на больших щитах, развешенных по городу, в школе, в отряде, другие заводы изображены в виде самолета, корабля, паровоза, автомобиля, а мамин и папин завод – в виде черепахи…
Ленчику стыдно… Он приходит домой с претензиями.
– Папа, у вас уже второй месяц прорыв… Мне стыдно перед товарищами в школе и в отряде.
– Помнишь, мама, – обратился он к матери, – ты рассказывала, как вы брали город… Здесь тогда целая дивизия белых стояла. А вы были голодные, босые, шли по холодному и скользкому болоту, пулеметы на плечах таскали… И все-таки шли… А теперь… почему же?
И Ленчик вопросительно смотрит на родителей.
Те переглядываются и опускают глаза:
– Ничего, Ленчик. Все будет в порядке… Но сейчас передовая проходит на новом рубеже – на Дальнем Востоке, в Биро-Биджане, а здесь справятся и без нас. Мы и сейчас красногвардейцы пятилетки!
* * *Бенци снова поймал на себе взгляд Доры Соломоновны и вновь отечески покивал ей. Все это было не так уж плохо, один старик на заводе, где ставился вопрос о социалистической контрактации, был даже и недурен с его непримиримыми глазами и добродушной улыбкой:
– Крепостное право-то еще до моего рождения отменили…
А бывший сапожник Хаим и бывший бакалейщик Мойше-Лейб его уже прямо-таки умилили: когда-то в забытом местечке они ссорились из-за долга Хаима бакалейной лавке, а теперь в биробиджанском колхозе, в ночном, они по-братски сидели у костра.
Мойше-Лейб поднялся – захотелось курить, а табаку не было.
– Дай закурить, – сказал он Хаиму.
Тот пододвинул к нему жестяную табакерку.
– Спасибо. Бумага у меня есть.
Мойше-Лейб достал из кармана длинный лист, поднес его к огню посмотреть. Это была страница из старой приходо-расходной книги. Над двумя длинными колонками фамилий и названий товаров значилась размашистая надпись: «В долг».
Мойше-Лейб стал было разглядывать записи, но сказал себе: «Чепуха!» Согнул листок пополам, чтоб оторвать, но над линией сгиба вдруг увидел:
Хаим – сапожник – 1/2 фунта рису.
– 1/4 подсолнечного масла. – 3 селедки.
И вспомнилось все, как если бы это произошло сейчас… Будний день. Склонившись над прилавком, он листал свою книгу. По ту сторону прилавка стоял сапожник Хаим. Он пришел расплачиваться и попросил показать, сколько за ним значится. Мойше-Лейб нашел нужную страницу, показал записи. Хаим водил большим пальцем по строчкам, но вдруг поднял голову и вонзил в Мойше-Лейба свои косые колючие, как острые гвоздики, глаза:
– Неправда! Не три селедки, а две! Отлично помню, это было в прошлый четверг. Жена принесла две селедки – именно две! – и я ей сказал: «Зачем тебе понадобилось две, мало одной на ужин?» И она мне ответила: «Пускай одна останется на завтра… Ведь дети… Завтра снова ходить… Взяла сразу две…» Слышите, две! Не три, а две!
Мойше-Лейб косится на Хаима. Тот все еще сидит, обняв руками колени. Снова разглядывает запись.
Отчетливо написано – «три…». Мойше-Лейб чувствует, что лицо у него пылает – вероятно, от костра… Он отворачивается, берет охапку соломы и бросает в огонь. Пламя выхватывает из тьмы качающиеся колосья и среди них – силуэт лошади.
– Буланый! – Мойше-Лейб вскакивает с места, бежит выгонять лошадь из хлебов, обронив второпях листок. Бумага осталась в освещенном кругу, подрагивая краем, будто тянулась к огню. Потом ветерок подхватил листок, пододвинул к костру. Там бумагу подхватили, словно пальцами, два недогоревших прутика. Она перевернулась, на секунду прикрыла пылающие ветви и вдруг вся вспыхнула.
И Хаим бросил в огонь картофелину: пусть Мойше-Лейб поест, когда вернется.
* * *Ну и что – ведь и в самом деле частная собственность разобщает людей, а совместный труд сближает, в оправдание Мейлеху и себе самому подумал Бенци, хотя еще час назад прекрасно знал, что сближают людей лишь общие сказки, а общий труд в Ерцеве рождал лишь взаимную ненависть. Однако ему уже почему-то не хотелось об этом помнить. А хотелось умилиться душой над наивной любовью бригадира трактористов, белозубого паренька Мишки, и черноволосой Фани, секретаря комсомольской ячейки. Они страстно тянулись друг к другу, но их разделяло соперничество колхозов, которым они принадлежали: Мишка болел за свой колхоз «Ройтер Октябрь», а Фаня за свой – Калининдорф. Кто вывезет первый воз на элеватор – вот что стояло на карте! Поражение в таком споре невозможно было простить даже любимому.
И вот наступил решающий день – оба колхоза ринулись убирать урожай. Что делать, кому желать победы?.. Колхозу им. Монтекки или колхозу им. Капулетти?.. И Мишка великодушно решил бежать в Калининдорф, чтобы предложить соперникам мировую: вывезти оба воза одновременно. Но та же спасительная мысль в этот же миг явилась и Фане (к Фане Бенци испытывал особенно нежное чувство). И она бросилась навстречу Мишке, не зная, что Мишка бежит навстречу ей.
Внезапно стемнело. Низко над землей повисла неизвестно откуда взявшаяся черная туча. Упaли первые тяжелые капли дождя, оставляя следы на белом Фанином платье. Налетел прохладный ветерок, зашелестел испуганно колосьями. Из-под ног выскользнули две ящерицы и тут же исчезли. Черную тучу над головой рассекло молнией, и гром расколол небо. Начался ливень, и Фаня мигом промокла в своем тонком платьице. Согнувшись, она пустилась бежать. От дождя захватывало дыхание, навстречу хлестали, перекатываясь через колосья, водяные потоки.
В полуверсте от колхоза «Ройтер Октябрь» на склоне холма, заросшего высокой рожью, она вдруг наткнулась на Мишку. Глаза его радостно сверкнули. Прозрачные капли стекали по его лицу. В руках он держал башмаки.
– Куда бежишь, Фаня? – изумленно воскликнул он и добавил, понизив голос: – Ты же мокрая, как рыбка, Фаня!
И продолжал:
– Пропал, Фаня, наш первый день. Я шел, – заговорил он смущенно, – чтобы сказать… Чтоб мы… значит…
Он умолк, но, собравшись с духом, выпалил:
– Чтобы выехать вместе… Мы же подготовились одинаково. Скажешь – нет?