Марио Варгас Льоса - Тетради дона Ригоберто
Ты никогда не увидишь ни одной картины Энди Уорхола или Фриды Кало, не станешь аплодировать политикам, не позволишь, чтобы кожа на твоих локтях и коленях потрескалась, а ступни загрубели.
Ты не станешь слушать Луиджи Ноно[93] и песни протеста Мерседес Сосы,[94] смотреть фильмы Оливера Стоуна и есть артишоки.
Ты не станешь брить ноги, не острижешь волосы, у тебя никогда не будет прыщей, кариеса, конъюнктивита, вздутого живота, ни (еще не хватало) геморроя.
Ты не станешь ходить босиком по асфальту, камням, гравию, плитке, резине, шиферу и металлу, не станешь опускаться на колени на поверхности тверже, чем хлеб для тостов (до того, как его поджарили).
Ты не станешь употреблять слова: теллурический, чолито, рефлексировать, визуализировать, государственник, косточки, выжимки и социетальный.
Ты не станешь заводить хомячков, полоскать горло, носить парик, играть в бридж, никогда не наденешь шляпу или берет.
Ты не станешь браниться и танцевать рок-н-ролл.
Ты никогда не умрешь.
Большой палец Эгона Шиле
— Все модели Эгона Шиле худенькие, даже костлявые, и, по-моему, очень красивые, — рассуждал Фончито. — Ты, наоборот, пухленькая и тоже очень красивая. Как это объяснить?
— По-твоему, я толстая? — возмутилась донья Лукреция.
Она слушала пасынка вполуха, поглощенная мыслями об анонимках — на сегодняшний день их набралось уже семь — и о собственном письме к Ригоберто, написанном ею накануне, которое теперь лежало в кармане ее халата. Фончито болтал без умолку, как всегда, о своем Эгоне Шиле, и мачеха встрепенулась лишь услышав слово «пухленькая».
— Нет, не толстая. Я сказал «пухленькая», — оправдывался мальчик.
— Это все твой отец, — пожаловалась донья Лукреция, придирчиво оглядывая себя. — Когда мы поженились, я была очень стройной. Но Ригоберто всегда считал, что современная мода на худышек уродует женское тело и что красивая женщина должна быть дородной. Он так и говорил: «дородной». Чтобы доставить ему удовольствие, я поправилась. Да так больше и не похудела.
— Тебе идет, — поспешил Фончито загладить неловкость. — Я заговорил про натурщиц вовсе не поэтому. Просто интересно, почему они мне нравятся, и ты тоже нравишься, хотя ты больше каждой из них раза в два, не меньше.
Нет, ребенок не мог написать таких писем. Анонимки отличала изысканная чувственность, в одной оказалась целая поэма под названием «Песнь телу возлюбленной», в которой по отдельности воспевались лицо, плечи, талия, грудь, живот, ягодицы, бедра, лодыжки, ступни. Таинственным поклонником пышных форм мог быть только дон Ригоберто. («Этот тип по вам с ума сходит, — заявила Хустиниана, пробежав глазами «Песнь…». — Знаете, по-моему, это дон Ригоберто. Фончито, конечно, смышленый, но откуда ему знать такие слова. К тому же тот, кто это писал, успел хорошенько вас разглядеть».)
— Мамочка, а почему ты все время молчишь? И смотришь непонятно куда? Ты сегодня какая-то странная…
— Это все из-за анонимок. Знаешь, Фончито, они все не идут у меня из головы. Я помешалась на этих чертовых письмах, совсем как ты на своем Эгоне Шиле. Целыми днями их перечитываю, снова и снова.
— А что в этом плохого? Разве там написано что-то плохое или обидное?
— У них нет подписи. И мне порой кажется, что их прислал какой-то призрак, а вовсе не твой папа.
— Ты прекрасно знаешь, что это он. Все идет по плану, не переживай. Вы очень скоро помиритесь, вот увидишь.
Воссоединение дона Ригоберто и доньи Лукреции стало вторым великим наваждением мальчика. Он говорил о грядущем примирении с такой уверенностью, что у мачехи скоро не осталось сил ему возражать. Правильно ли она поступила, показав пасынку анонимки? Содержание некоторых писем было столь интимным, что женщина всякий раз твердила про себя: «Это — ни за что». И всякий раз читала вслух письмо, зорко следила за реакцией Фончито и ждала, что он выдаст себя. Но нет. За неизменным удивлением следовал восторг, затем делался единственно возможный вывод: это папа написал, кто же еще. Погруженная в размышления донья Лукреция не сразу заметила, что Фончито притих и отрешенно глядит в окно на оливковую рощу, словно зачарованный каким-то воспоминанием. На самом деле Фончито рассматривал собственные руки, поочередно поднося их к глазам; он тряс ими, вытягивал кисти, сплетал и расплетал пальцы, прятал большой палец, складывал из пальцев причудливые фигурки, как в китайском театре теней. Однако Фончито, судя по всему, интересовали вовсе не тени; он изучал собственные пальцы, как энтомолог изучает под микроскопом бабочку.
— Можно узнать, чем ты занят?
Мальчик, не прерывая своего занятия, ответил вопросом на вопрос:
— Скажи, тебе не кажется, что у меня уродливые руки?
Что взбрело в голову дьяволенку на этот раз?
— Ну-ка, посмотрим. — Донья Лукреция решила подыграть пасынку. — Дай их сюда.
Только Фончито вовсе не играл. Очень серьезный, он встал со стула, подошел к мачехе и положил руки к ней на ладони. Ощутив прикосновение его мягких, гладких ладошек, донья Лукреция вздрогнула. Руки у Фончито были маленькие, пальцы тонкие и длинные, бледно-розовые ногти тщательно подстрижены. Подушечки перепачканы то ли краской, то ли тушью. Донья Лукреция долго рассматривала ладони пасынка, пользуясь случаем, чтобы приласкать их.
— И вовсе они не уродливые, — заявила женщина наконец. — Хотя мыло и мочалка не помешали бы.
— Жаль, — мрачно произнес мальчик, убирая руки. — Значит, в этом мы с ним не похожи.
«Ну вот. Началось». Эта история повторялась из вечера в вечер.
— Объясни-ка поподробнее.
Фончито не было нужды упрашивать. Как мачехе наверняка известно, Эгон Шиле помешался на руках. Не только собственных, а на руках вообще, руках всех его моделей, мужчин и женщин. Нет, она об этом не знала. Через мгновение на коленях у доньи Лукреции оказался альбом с репродукциями. Ну, теперь-то она видит, какое отвращение Эгон Шиле питал к большому пальцу?
— К большому пальцу? — рассмеялась донья Лукреция.
— Присмотрись к портретам. Например, к Артуру Ресслеру, — горячо продолжал Фончито. — Или вот этот: «Двойной портрет генерального инспектора Генриха Бенеша с сыном Отто»; а вот еще Эрих Ледерер; и автопортреты. У моделей на каждой руке по четыре пальца. А большой спрятан.
Это еще зачем? К чему скрывать большой палец? Потому что он самый уродливый? Или художник боялся нечетных цифр, думал, что они приносят несчастье? Или стыдился собственного деформированного пальца? Что-то с руками у Эгона Шиле было не в порядке; а иначе как объяснить, что на всех фотографиях он прячет их в карманах или принимает нелепые позы, скрючив пальцы, словно злая ведьма, протягивает их к фотографу, поднимает над головой или широко разводит в стороны, словно крылья? Художника волнуют все без исключения руки: мужские, женские, свои собственные. Неужели она и вправду не замечала этого раньше? Разве не удивительно, что у хрупких красивых натурщиц такие грубые, некрасивые руки с широкими ладонями и короткими пальцами? Вот, например, картина 1910 года, «Стоящая обнаженная с черными волосами».
— Смотри, у нее совершенно мужские руки с квадратными ногтями, совсем как у Шиле на автопортретах. И так почти со всеми, кого он писал. А еще «Стоящая обнаженная», тринадцатого года. Фончито перевел дух:
— Возможно, ты права, и он действительно был Нарциссом. Возможно, он вновь и вновь писал свои собственные руки, и не важно, кто был его моделью, мужчина или женщина.
— Ты сам до этого додумался? Или где-нибудь прочел? — задумчиво спросила донья Лукреция. Она листала альбом, все больше убеждаясь в правоте Фончито.
— Просто я видел достаточно много его картин, — небрежно пожал плечами мальчик. — Помнишь, папа говорил, что у гениального художника должна быть мания? Мании художников — это самое интересное, что есть в живописи. У Эгона Шиле их было целых три: пририсовывать моделям уродливые руки без больших пальцев; чтобы модели показывали свои штучки, поднимали юбки и раздвигали ноги. И третья: писать самого себя в странных, неестественных позах, которые невольно приковывают внимание.
— Что ж, если ты хотел поразить меня до глубины души, тебе это вполне удалось. Знаешь что, Фончито? У тебя самого, похоже, есть настоящая мания. И если теория твоего папы верна, у тебя есть все шансы стать гением.
— Осталось только научиться писать картины, — хихикнул мальчик.
Он снова занялся своими ладонями. Фончито комично размахивал руками, копируя экстравагантные позы с картин и фотографий Эгона Шиле. Донья Лукреция с любопытством наблюдала за этой пантомимой. И вдруг решила: «А прочту-ка я ему свое письмо, посмотрим, что он скажет». Произнеся написанное вслух, она поймет, стоит ли отправить письмо Ригоберто или лучше его порвать. Донья Лукреция уже потянулась было за письмом, но внезапно струсила. Вместо этого она сказала: