Пол Остер - Храм Луны
Эффинг отошел от трупа, направился к буфету и нашел там массу еды. Консервы, солонину, муку и прочее — еды на полках одному человеку хватило бы на год. Он отломил полбуханки хлеба и вскрыл две банки консервированных бобов. Утолив голод, стал обдумывать, кем бы мог быть этот мертвец и что с ним делать. У него уже созрела идея, оставалось только воплотить ее. Скорее всего, незнакомец был отшельником, размышлял Эффинг, и жил один, а если это так, то мало кто знает, что он здесь. Из всего увиденного (тело еще не разложилось, даже отвратительного запаха тления еще не было, да и хлеб не успел зачерстветь) он заключил, что убийство произошло совсем недавно, может, даже всего несколько часов назад — а это значило, что единственный, кто знает о смерти обитателя пещеры, это тот, кто его убил. Ничто не мешает занять жилище отшельника, решил Эффинг. Они примерно одного возраста, примерно одних габаритов, у обоих светло-каштановые волосы. Отрастить бороду и начать носить одежду убитого совсем не трудно. Он примет образ отшельника и продолжит жить за него, как будто в него самого переселилась душа этого человека. Если кто придет навестить его, он просто прикинется тем, кого на самом деле нет (интересно будет посмотреть, насколько ему это удастся). А если вдруг что-нибудь будет не так, у него есть ружье для самозащиты. Он надеялся, что в любом случае удача будет на его стороне, поскольку не похоже, чтобы к отшельнику часто наведывались гости.
Сняв с незнакомца одежду, Эффинг вынес труп из пещеры и оттащил его к противоположной стороне скалы. И там ему открылось самое неожиданное и замечательное: небольшой оазис на тридцать-сорок футов ниже уровня пещеры, площадка с пышной растительностью, где высились два хлопковых дерева, бил настоящий родник и темнели густые заросли каких-то разных, неизвестных ему кустарников. Это был крошечный тайный островок жизни, спрятанный в самом центре гнетущей пустоты. Похоронив отшельника в мягкой земле за источником, Эффинг ощутил, что здесь ему будет подвластно все. У него есть еда и питье, у него есть дом, он обрел новую сущность, новую и абсолютно неведомую жизнь. Вот что такое преображение… Лишь час назад он готов был умереть. Теперь же, засыпая могилу, он дрожал от счастья и не мог подавить веселого смеха, горсть за горстью бросая землю на лицо убитого.
Прошло несколько месяцев. Поначалу Эффинг был настолько ошарашен свои неожиданным счастьем, что не обращал внимания на окружающее. Он отъедался и отсыпался, а когда солнце не было слишком жгучим, сидел на камнях у своей пещеры и наблюдал, как яркие разноцветные ящерицы снуют вокруг ног. Вид со скалы открывался необозримый: беспредельные просторы на сотни миль, — но он редко смотрел на них, а чаще занимался необходимыми делами вблизи пещеры: ходил за водой к источнику, искал дрова, возился внутри своего нового дома. На пейзаж он уже вдоволь насмотрелся, так что теперь решил его не замечать. Потом, как-то сразу, ощущение покоя стало его тяготить, и он вступил в полосу отчаянного, почти невыносимого одиночества. Его снова захлестнул ужас, он постоянно вспоминал происшедшее с ним несколько месяцев назад, и следующие недели две он был опасно близок к тому, чтобы наложить на себя руки. Его разум помутился; страхи порождали искаженные чувства, и не раз он представлял себе, что умер в тот самый момент, когда переступил порог пещеры, и теперь стал пленником некой сатанинской загробной жизни. Однажды в припадке безумия он взял ружье прежнего хозяина пещеры и застрелил своего осла, посчитав, что сам отшельник перевоплотился в несчастное животное и вернулся негодующим призраком, чтобы преследовать Эффинга своим зловещим криком. В любом случае, осел знал всю правду о художнике, и тому ничего не оставалось, как уничтожить свидетеля своего собственного перевоплощения. После этого ему захотелось непременно установить личность убитого, и он методично обследовал все углы пещеры в поисках хотя бы каких-нибудь сведений: дневника, пачки писем, вылетевшего из книги листа, — всего, что помогло бы узнать имя отшельника. Но все было напрасно, не удалось найти ничего, что говорило бы об обитателе пещеры.
Через две недели он постепенно стал приходить в себя, понемногу возвращаться к состоянию, которое можно было бы отдаленно назвать спокойствием духа. Такое не может длиться вечно, сказал он себе, — и только это было для него утешением, только эта мысль придавала ему мужество, чтобы жить дальше. Наступило время, когда запасы пищи заметно уменьшились, и в скором времени ему бы пришлось искать другое райское место А ведь он наметил себе пробыть здесь хотя бы год или даже чуть больше, если жить экономно. К тому времени все уже перестанут надеяться на их с Бирном возвращение. Он сомневался, что Скорсби отправил его письмо, но даже если и отправил, от этого ничего не изменится. На деньги Элизабет и отца Бирна пошлют поисковую экспедицию. Порыскают по пустыне месяц-другой, усердно высматривая потерявшихся, — наверняка нашедшим будет гарантировано вознаграждение, — но так ничего и не найдут. Самое большее отыщут могилу Бирна, но и это весьма маловероятно. Даже если и найдут, она никак не укажет им путь к его пещере. Джулиан Барбер пропал, и точка. Надо только продержаться до тех пор, пока его перестанут искать. В нью-йоркских газетах появятся некрологи, состоится поминальная церемония, и на этом все закончится. И как только это произойдет, он сможет жить как захочет, сможет стать кем захочет.
Все же лучше не торопиться, считал Эффинг, и хорошо, если бы прошло даже больше года, положенного им на свои поиски. Чем дольше он пробудет в небытии, тем безопаснее будет потом, когда он выйдет в свет. Поэтому он стал вести исключительно экономную жизнь и делал все, чтобы продержаться здесь как можно дольше: ел только раз в день, собирал дрова на зиму, старался тренироваться, чтобы стать выносливее. Он начертил для себя всевозможные графики и каждый вечер, перед тем как лечь спать, скрупулезно отмечал, сколько чего израсходовал за день, и это очень дисциплинировало. Сначала было трудно придерживаться намеченных планов, и он часто поддавался искушению съесть лишний кусочек хлеба или тушенки, но сами предпринимаемые усилия внушали надежду — ведь зачем-то они делались, — и это помогало ему не падать духом. Появилась возможность проверить, насколько он может противостоять своим слабостям, и по мере того, как действительное постепенно приближалось к желаемому, он имел возможность радоваться победе над собой. Он понимал, что это всего лишь игра, но для участия в ней требовался истинный фанатизм, и именно предельная самодисциплина позволила ему продержаться и не поддаться унынию. Через две-три недели этой новой, аскетической жизни он почувствовал острое желание снова заняться живописью. Однажды ночью, сидя с карандашом в руке и записывая в блокнот короткие заметки о сделанном за день, он внезапно стал набрасывать на соседней странице небольшой эскиз горы. Не успел он даже осознать, что происходит, а набросок уже был готов. Всего за полминуты — но в том неожиданном, неосознанном движении руки он ощутил такую творческую силу, какой не испытывал ни разу прежде. В ту же ночь он распаковал свои кисти и краски и с тех пор — пока не кончились все запасы — все писал и писал, каждое утро, на заре уходя из пещеры и проводя за работой весь день. Так продолжалось два с половиной месяца, и за это время ему удалось написать около сорока полотен. Несомненно, сказал он мне, это был самый счастливый период его жизни.
Он творил под знаком двойного ограничения, и каждое из них заводило его по-своему. Во-первых, было ясно, что никто никогда не увидит его созданий. Однако, как ни странно, это не породило в Эффинге ощущения бесполезности, скорее наоборот, освободило его. Теперь он творил только для себя, не обремененный страхом перед критикой, и одного этого оказалось достаточно для того, чтобы коренным образом перевернуть его взгляды на то, что он делает, и вообще на искусство. Впервые в жизни он перестал оглядываться на мнение публики, и, как результат, понятия «успех» и «неудача» неожиданно потеряли для него смысл. Истинная задача искусства, открыл он для себя, не создание красивых творений. Это способ познания, проникновения в суть мира и обретения своего места в нем, и какими бы ни были эстетические достоинства конкретной картины, они чаще всего — случайное следствие попыток дойти до сердцевины сущего.
Он заставил себя забыть заученные правила, доверившись пейзажу как равному, добровольно принеся свои замыслы в жертву случая, повинуясь порыву, наплыву чувственных желаний. Его больше не страшила окружающая пустота. Он пытался запечатлеть ее на холсте, и это каким-то образом примиряло их, теперь он мог воспринимать ее безразличие как нечто свойственное и ему, причем настолько, насколько он сам был подвластен молчаливому давлению окружавших его огромных просторов. Картины, выходившие из-под его кисти, были «дикими», — как он это называл, — полными безумных цветов и странных, неожиданных всплесков экспрессии, каким-то водоворотом форм и света. Он не отдавал себе отчета, ужасны они или хороши — не в этом, видимо, было дело. Они были только его и не походили не на одно из известных ему полотен. И пятьдесят лет спустя, говорил Эффинг, он по-прежнему может воспроизвести в памяти каждую из своих картин.