Лоренс Даррелл - Бунт Афродиты. Tunc
И опять все с тем же двусмысленным видом — гордым и почти скорбным — она ведёт меня по красивому кладбищу в Эюбе среди мраморной магии сказочных тюрбанов и цветов. Мы подходим к одной из могил, обнесённой решёткой. Я, естественно, не могу прочесть летящую арабскую вязь, но под нею, мелкими латинскими буквами, читаю: Бенедикта Мерлин. Дат жизни и смерти нет.
— Кто здесь лежит — твоя мать? — спросил я, но она резко поворачивается, срывает травинку, которою щекочет себе губы, спускаясь с холма. — Бенедикта, пожалуйста, скажи.
Она пристально смотрит на меня, снова отворачивается и идёт дальше между могил. Настаивать бесполезно. У края кладбища она бросается мне на шею, прижимаясь с какой-то странной неистовостью, словно желая стереть из памяти какое-то мучительное воспоминание. Но ни слова не говорит, понимаете? Достаёт мягким ласковым движением носовой платок и отирает с моих губ следы своей помады. Никогда ещё, кажется, на меня не смотрели с такой беспредельной любовью, с такой беззащитной нежностью; какое мне дело до её тайн? Суровая маска монахини соскользнула. На короткое время я увидел женщину.
Три дня промелькнули, три дня непрерывной физичёской близости; я заставил себя не думать о её предстоящем возвращении в Европу — о том, как медленный Восточный экспресс проплывёт мимо великих стен города, унося её в Цюрих. В самом разгаре наших безумств — или скорей в конце, потому что это случилось в последний вечер, — произошло совершенно невероятное: умер Сакрапант. Все произошло так внезапно и так неожиданно, что сознание отказывалось понимать случившееся, — хотя позже, конечно, нашло тому удовлетворительное объяснение.
Со временем события подобного рода всегда обрастают в наших глазах комплексом надуманных причинно-следственных связей. Впрочем, как знать?
Самый прекрасный час — час заката: город мёдленно ускользает во тьму, тогда как солнце, как лев, сражается с морским горизонтом, шлющим полчища туманов, которые, принимая фантастический окрас и формы, поднимаются все выше и выше. Сидеть в темнеющем саду при отеле, спокойно потягивая аперитив в ожидании, когда слепой муэдзин взберётся на свой шесток посреди городских зданий и пошлёт совиный зов правоверным, — лучше не было способа провести этот час, наблюдая, как свет начинает мерцать над Таксимом и, мыча, снуют пароходы по сумеречной воде.
В тот особенно запомнившийся вечер мы были очень молчаливы; экспресс отходил около полуночи, её багаж был собран. Мы сидели между двумя мирами, не печалясь, не радуясь, — в странной отвлечённой уверенности относительно будущего. Я подсознательно ждал тот спокойный зов, который вскоре должен был прозвучать со стороны мечети, — монотонное гнусавое карканье Еведа, слепое старческое птичье лицо. И в сгущавшихся сумерках увидел фигуру в белом, спотыкаясь бредущую вдалеке среди деревьев. Она двигалась неуверенно, но с таким упорством, словно её направляла неведомая сила. Я узнал моего друга, но отнёсся к этому как к должному; то же, думаю, и она, когда, проследив за направлением моего взгляда, увидела фигуру. В этом не было ничего необычного; но затем, к моему удивлению, он остановился, покосился на небо и полез вверх по винтовой лестнице на минарет. Теперь шаги его изменились: он поднимался медленно, устало, словно на него давила огромная тяжесть. Я увидел, как он показался в узкой прорези окошка на полпути к верхней площадке, и не сдержал изумлённого: «Что за черт, это же старина Сакрапант…» Бенедикта посмотрела на часы, потом на небо.
Для муэдзина было ещё рано. Наконец измождённая фигура появилась на верхней площадке, воздев маленькие, похожие на ветви папоротника руки, словно взывая к темнеющему миру, который окружал башню минарета. Это и был зов, но слабый и бессвязный; смысл слов едва угадывался за плотными слоями влажного ночного воздуха. Мне казалось, что я слышу что-то вроде: «…исполнятся на фирме. Отдай ей все свои силы, и тебе воздастся сторицей». Конечно, нельзя было быть абсолютно уверенным, но мне казалось, что именно эти слова слышатся в дрожащих заклинаниях. Я вскочил, потому что хрупкая фигурка стала клониться вперёд и падать через перила. Мистер Сакрапант медленно летел с ночного неба к чёрной земле. Треск пальмовых ветвей, затем глухой удар, подводящий окончательную черту, звон разбитого стекла и мгновенная тишина. Я стоял, не в силах произнести ни слова. Но уже со всех сторон раздался топот бегущих ног и голоса; тут же собралась толпа, как мухи на вскрытую артерию. «Боже мой!» — выдохнул я. Бенедикта неподвижно сидела, не поднимая головы. Я шёпотом позвал её, но она не пошевелилась.
Я легонько потряс её за плечи, как трясут остановившиеся часы, и она взглянула на меня в безмерной печали.
— Быстро уходим отсюда, — сказала она и схватила меня за руку.
Голоса позади, среди деревьев, звучали все решительней — они насыщали алчное любопытство. Кровь на мраморе. Я содрогнулся. Держась за руки, мы шли через тёмный сад к освещённым террасам и холлам отеля. Бенедикта сказала:
— Иокас должен был его уволить. О, зачем люди идут на крайности?
В самом деле, зачем? Я вспоминал бледное покорное лицо Сакрапанта, светлевшее в вечернем небе. Конечно, подобная причина все объясняет, и все же…
Вечер лежал в руинах. Мы пообедали в полном молчании, погрузили багаж в машину, присланную фирмой, — все автоматически, оглушённые этой внезапной смертью. Я постоянно возвращался мыслями к тому бледному лицу, склонившемуся над перилами; Сакрапант выглядел как человек, чья психика была направленно изменена в результате какого-то хирургического или фармакологического эксперимента. На один краткий миг ветер распрямил фалды его пиджака, и он в своём полете стал похож на дротик — как сбитая выстрелом кряква. Но он упал, образно говоря, в озеро нашей души, и круги от его смерти продолжают расходиться, отдаляя нас друг от друга.
Мы обнялись и расстались чуть ли не с отвращением. Уродливый вокзал с толпами черепашьелицых турок милосердно избавил нас от необходимости что-то говорить на прощанье. Я держал её руки в своих, пока шофёр искал вагон и затаскивал багаж.
— А может, — сказала она печально, словно продолжая внутренний монолог, — он неожиданно узнал, что болен раком, или что жена ему изменяет, или что его любимый ребёнок…
Я понял, что возможно любое объяснение и каждое из них навсегда останется вероятным. Может, это было истинно и в отношении всех нас, всех наших поступков? Да, да. В панике я снова напряжённо вглядывался в её лицо, поняв наконец, как бессмысленно было любить её; она вошла в вагон и с нерешительной печалью глядела на меня из опущенного окна. Мы не могли быть дальше друг от друга, чем в тот миг; тревога заглушила все другие чувства. Отчаяние рвалось наружу, волоча свой мёртвый якорь. Завтра я должен вернуться в Афины — освободиться ото всех, освободиться даже от Бенедикты. Господи, единственное, что имеет значение, — это слово в шесть букв! Поезд тронулся. Я прошёл несколько шагов следом. Она тоже смотрела на меня — с облегчением, с радостью. Или мне так показалось. Может, потому, что она была уверена во мне — в своей власти надо мной? Она опустила окно и, повинуясь внезапному порыву, дохнула на стекло, чтобы написать: «Скоро!» И вновь мгновенно вспыхнула боль расставания.
Я отвернулся, чтобы поскорей забыться, окунув взгляд в медленный круговорот ничего не выражающих лиц. Машина ждала меня, чтобы отвезти обратно в гостиницу. В ту ночь я спал один и впервые испытал удушливое чувство одиночества, уверенный, что никогда больше не увижу Бенедикту. Тот эпизод остался в моей памяти, вися в аккуратной рамке, совершенно самостоятельный, без всякой связи с тем, что я делал или испытал позже. Случай в Стамбуле!
Чувство одиночества окончательно не стёрлось даже тогда, когда, стоя на ветреной палубе на носу парохода, я увидел поднимающиеся из воды скалы Суниона. Уже повернуло на осень, мраморные скульптуры, казалось, посинели от холода, крутой поворот произошёл и в моей жизни. Не оставляло ощущение неуверенности; я надеялся, что новизна предстоящей жизни оглушит, поможет забыться — хотя бы. Хотя бы.
На пристани меня встретила Ипполита с машиной, не сдерживая возбуждения и радости.
— Мы спасены, — кричала она, пока я спускался с чемоданом по трапу. — Поторопись же, Чарлок; мы должны отпраздновать победу, и это все благодаря тебе. Графос! Он выиграл во всех провинциях. Дорогой, он стал совершенно другим. Наверняка получит прежнее влияние.
Несомненно, реанимация партии этого великого человека и её успех на выборах предотвратили какую-то опасность. Я сидел рядом с ней, слушая её излияния. Мы направлялись прямо в её загородный дом, потому что там «все ждали, чтобы поздравить» меня. Я возвращался как герой-победитель.
— К тому же, — сказала она, прижимая мою руку к щеке, — ты вступил в фирму. Теперь ты один из нас.