Тим Лотт - Блю из Уайт-сити
— Да нет, я пошутил. Во всяком случае, я не поэтому на ней женюсь. Скорее… чтобы…
На самом деле мне хочется спросить его, зачем он пристает ко мне с вопросами. Почему он не может просто порадоваться за меня, похлопать по плечу и пожелать удачи? Такая забота и расспросы с пристрастием ни к чему. От них исходит холодок.
— Ведь это отличный повод повеселиться?
Еще не закончив говорить, я понимаю, как жалко звучат мои слова. Откуда я это взял? И вдруг ответ высвечивается огромными яркими буквами как реклама на Пикадили-серкус. Глядя на серо-коричневую гамму его одежды, на плохо скрываемое осуждение, я понимаю, но не произношу вслух: «Это из-за тебя. Из-за тебя и таких, как ты. Из-за так называемых друзей. Я уже прошел все это со всеми вами. Ваша игра сыграна, чувства перегорели, все пиво выпито, да и „Крейвен Эй“ давно пора потушить. Вы — привычка, от которой мне надо избавиться, жизненный этап, который пора завершить. А Вероника — лестница в саду; ступив на эту лестницу, я поднимусь вверх. Поднимусь и уйду».
Я хочу быть нормальным, но с каждым годом это все труднее, нормой становится дом, семья. Я хочу быть респектабельным членом общества. Я не хочу выбиваться из окружения. И больше не буду выбиваться.
Но действительно ли мои друзья — прошлое, а Вероника — будущее? Ведь есть еще другие векторы, работа, например. Что это за векторы? Мне хочется поговорить об этом с Ноджем, но он, похоже, не настроен разговаривать. Он настроен говорить, но не разговаривать. Есть четкие границы, за которыми вы натыкаетесь на запертую дверь.
Иногда я вспоминаю, что так было не всегда. «Иногда» — потому что есть вещи, которые я предпочитаю не вспоминать. И дело не в том, что они неприятны. Нет. Просто они выбивают меня из колеи.
Годами я не вспоминал о них, запрещал себе о них думать. Но женитьба — это луч, проникающий в самые темные закоулки. Иногда он освещает то, от чего у меня мурашки идут по коже, и я предпочитаю не смотреть в эту сторону. А иногда то, что он освещает, приковывает взгляд, и не смотреть нельзя. Нодж снова задает вопрос, поглядывая на часы. Я сосредоточиваюсь, надеясь, что это отвлечет меня от вылезающих на поверхность химер.
— Ты решил, что мы будем делать четырнадцатого августа?
— Колин предложил сыграть в гольф.
— Хорошая идея. А ты как думаешь?
— По-моему, неплохо.
— Ладно. Мне надо отвести детей домой.
— Хорошо. Увидимся.
— Пока.
А химер уже не остановить. Уходя с площадки, я оборачиваюсь, смотрю на профиль Ноджа. Он не замечает этого, а я разглядываю его и не могу понять, что же меня в нем привлекало до сих пор. Как выяснилось сегодня, он может быть нежным, но это… так глубоко зарыто. Не раскопать, не подлезть. А может, меня в нем уже ничего не привлекает. Может, он меня пугает. Но чем?
В это самое место и направлен луч, эти самые химеры и выползают наружу. Я вспоминаю об этом, проснувшись ночью от шума проезжающей машины или от рева мотоцикла. Широко раскрыв глаза, сижу на кровати: я в своей спальне, но в другом времени, пятнадцать лет назад в доме родителей.
Глава двенадцатая
Утренняя слава
Кажется, к этому времени прошло не больше года с тех пор, как я познакомился с Ноджем ближе. Раньше мы не часто общались, даже после того, что случилось с Колином. Мы с Колином и Тони попали в один поток, а он в другой. Но мы оба хорошо бегали, и в пятнадцать лет вместе участвовали в эстафете 4×100. Коренастый, крепкий, без нынешней жировой прослойки, с сильными ногами, он был идеально сложен для спринта. Мы оба бегали за школу; случалось, я ронял эстафетную палочку, и Нодж, чем он и обратил на себя мое внимание, единственный из всей команды относился к этому с сочувствием, а не орал на меня. Я уже говорил, что тогда Нодж был другим. Мягче. Он ведь добрый. Почему-то я часто об этом забываю. А с виду не скажешь. Он скрывает это, как, впрочем, и все остальное.
В те времена он одевался почти кричаще. Я помню, у него был длинный красный свитер из альпаки, какие-то штаны песочного цвета и кеды, предвестники кроссовок. Тогда в нем было много странного, сейчас это осталось только в манере курить, в остальном он как бы обезличился.
Жил он неподалеку от нас с Колином, так что мы стали ходить все вместе, пиная по дороге пустые банки из-под пива, покуривая втихаря сигареты в грязной ложбине на полпути между домом и школой. Уже тогда курил он неподражаемо. Я пытался копировать его движения, но выходило плохо.
У Ноджа всегда был острый язык; но тогда он шутил, в общем, безобидно, а сейчас его шутки — на грани цинизма. Он по-своему смел и мстителен. Если учитель был несправедлив к какому-нибудь ученику, Нодж подсыпал сахар ему в бензобак. Он никогда не уходил от драки: если кто-то задирался, он вставал, как слон, между нападающим и жертвой и предлагал им схватиться. Он всегда был на стороне слабого. Думаю, поэтому он мне и понравился. И уж точно поэтому вступился за Колина, хотя они никогда не были особенно близки. Но он знал, что значит быть слабым: он знал, какую цену за это надо платить, какой это позор.
И в то же время Нодж был жестким. В нем чувствовалась какая-то твердость, стержень, что ли, и наличие этого несгибаемого стержня с годами становилось все очевидней. И опять-таки с годами это стало граничить с отстраненностью. Иногда мне кажется, он озлобился из-за чего-то, что произошло в эти десять лет, что стало болезненным разочарованием, вывернув его сильные стороны наизнанку. Но я понятия не имею, что это могло быть. Или не хочу иметь.
В общем, спустя несколько месяцев совместных походов домой и забегов в эстафетах мы начали встречаться по вечерам. Пятнадцать лет — это промежуточный возраст, когда ты уже вышел из детства, но еще не дошел до бара. И поэтому летними вечерами мы просто встречались и слонялись бесцельно, иногда не безобидно: то срывали дорожный знак, то пуляли из пневмонических пистолетов по птицам, нарочно промахиваясь.
Иногда мы звали с собой Колина. Ничего особенного не происходило, но был один случай, связанный с Колином, который я хорошо помню до сих пор. Я обсуждал это с Тони и Ноджем, и мы так и не смогли понять, что кроется за внешне безграничной податливостью Колина.
В тот раз мы с Колином и Ноджем возвращались домой, у меня был пневмонический пистолет, я резко повернулся и выстрелил в голубя — просто смеху ради. Я, естественно, рассчитывал промахнуться, как всегда, но угодил в крыло. Птица издала странный сдавленный звук, отскочила в сторону и начала истекать кровью. Она шаталась. Ясно было, что ранение серьезное. Летать она больше не сможет.
Я испытал шок, меня тошнило от отвращения, мне было страшно, я чувствовал полную беспомощность. Птица начала пронзительно вопить, больше всего это походило на крик боли. Нодж посмотрел на меня, а я — на него.
— Что будем делать?
— Не знаю. Это…
— Нам придется…
Колин абсолютно спокойно взглянул на нас и сказал:
— Ее надо добить.
Мы с Ноджем в ужасе замотали головами.
— Можно позвонить в ветеринарку.
— Можно наложить шину.
— Надо посоветоваться с твоей мамой.
Но Колин не шелохнулся. А потом снова произнес тем же ровным голосом:
— Нет. Ее надо добить.
Он спокойно подошел к птице, взял один из булыжников, лежавших по периметру лужайки, и с размаху бросил на голову птицы.
— Готово.
Голубь все еще двигался. Колин продолжал бить камнем, пока вместо головы на асфальте не образовалось кровавое месиво. Затем посмотрел на наши с Ноджем обалдевшие лица.
— Вот теперь все.
И пошел дальше. Мы с Ноджем молча двинулись следом. В первый раз в жизни я был напуган Колином. Меня испугало нечто темное внутри него.
Но это было из ряда вон выходящее событие. Обычно же мы бесцельно и безобидно шатались по улицам, мечтая поскорее оказаться подальше от этих мест. Нодж рассказывал о путешествиях, в которые он мечтал отправиться, я полагаю, в те времена он подразумевал под этим нечто большее, чем вождение такси. Он заходил в турагентства, брал все бесплатные буклеты, садился со мной на скамейку в парке и начинал разглядывать залитые солнцем картинки.
— Смотри, Шри Ланка. Какой пляж белый. А море? Разве такое может быть? Китайская деревня. Сейчас там, наверное, полно туристов. Ты только глянь! Здорово, правда? «Ямайка — жемчужина Карибского моря». С ума сойти! Восточный остров. Смотри, какие у них странные лица. А этот похож на Колина.
И все в таком духе. Он мог сидеть так часами, мечтая о том, как поедет в то или иное место, будет лежать на этом пляже, ходить по этим джунглям, карабкаться на эту гору, забираться в эту пещеру.
Но одно место привлекало его особенно, не знаю почему. Он был помешан на Фиджи. Он разглядывал в буклете снимки с высоты птичьего полета: яркие, радужные голубые и зеленые цвета. Он смотрел обе версии «Голубой лагуны». У него на стене висел портрет Брук Шилдс в юбке из тростника. У него была вся литература о Фиджи, когда-либо выпущенная.