Улья Нова - У нас будет ребёнок! (сборник)
Некоторое время Дина сидела, до боли выпрямив спину, не в силах пошевелиться, не в силах уместить в себе случившееся. Она всматривалась в темноту вечернего окна, ничему не хотела верить и зачем-то упрямо, самозабвенно ждала, что он передумает. Что он все же передумает и вернется к ней.
Потом она стала одеваться, закусив губы, чтобы уголки рта не дрожали. А еще она улавливала слезинки в уголках глаз, чтобы никто не увидел, как она плачет. Вытаскивая из сумки изумрудный платок, она замерла. С каким-то новым, неведомым стыдом застыла. Достала из внутреннего кармашка маленькую синюю варежку. В тусклом свете убаюкивающих лампочек ресторана синее сердечко лежало у нее на ладони. Сейчас оно не казалось таким уж обнадеживающим, таким уж сильным. Оно будто утратило тепло и снова стало лишь маленькой детской варежкой, нечаянно найденной в парке. Быть может, на самом деле это и было кротким предостережением святых, желавших оградить Дину от безбрежной боли, в которой она сейчас только-только начинала барахтаться и задыхаться. Она кротко положила синюю детскую варежку на столик, рядом с его смятыми деньгами за нетронутый кофе. Она оставила варежку кому-то другому, более удачливому, как маленький шанс, как надежду. Укуталась в изумрудный платок, натянула капюшон, чтобы никто не видел, как дрожат ее губы. И поскорее вырвалась в темноту позднего вечера, чтобы затеряться и скрыться за снегопадом от нечаянных взглядов.
Три дня Дина лежала, свернувшись в клубок, как изувеченная кошка. Натянув на голову капюшон кофты, с головы до ног укрывшись негреющим сиреневым покрывалом. Она почти исчезла, растворилась в мутном небе окраины, изредка ощущая безжалостные уколы стеклянного кинжала, будто кто-то продолжал проталкивать его все глубже среди сердечных артерий, крови и остывающих мышц. Три дня Дина была только болью, которая растеклась по ее левой лопатке, по ее левой руке, заполняя и подменяя собой все вокруг.
На четвертый день она все-таки заставила себя прошлепать на кухню. Мутно, медленно, подневольно готовила утренний кофе в почужевшей, незнакомой турке. Через силу прихлебывая одинокий обжигающий кофе за кухонным столом, она сложила руки перед собой, как прилежная ученица, сдавшая экзамен. И тут же признала, что проиграла свою любовь. Что неверно прочитала все знаки, что ошибочно истолковала все предостережения святых, на самом деле посланные, чтобы предупредить, чтобы защитить ее от боли. Знаки, которые она предпочла понимать легкомысленно. Поверхностно. И бездарно. Признав это, Дина задохнулась, чувствуя в самом центре груди серую, ртутную, оформившуюся невозможность. Как будто там медленно расцветала пепельная роза с горьким дурманящим ароматом.
Она не помнила, чем был занят этот ее день. Вполне возможно, она часами опустошенно слонялась по комнатам, перекладывая незнакомые, отдалившиеся и совершенно чужие ей вещи. А еще она теперь старательно избегала смотреть на небо.
Вечером, в супермаркете, в третий раз застыв возле холодильника с йогуртами, Дина окончательно признала, что несостоявшаяся, несчастная, недорисованная любовь, истязающая ее своей невозможностью, на самом-то деле не что иное, как убедительное и жестокое доказательство смерти. Теперь она была уверена, что каждая из проигранных ею любовей – всего лишь знак смерти, тайный и печальный ее предвестник. Который напоминал, что наперекор написанному в книгах, люди боятся любви, люди бегут от нее, люди заслоняются выдуманными и тщательно изготовленными щитами. Здесь, в своей единственной жизни, многим проще и понятнее иметь дело с пошловатым и утихомиренным. С разумным и бытовым. С просчитанным и уместным. Потому что любовь как ничто другое обостряет и обрисовывает неизбежность смерти.
С третьей попытки, через силу сосредоточившись, Дина все же сумела выбрать пластиковую упаковку безвкусной, тепличной клубники и баллон низкокалорийных сливок. В просветлевшей пасмурности предвечернего города из глубины неба Дине вдогонку бежали святые в пурпурных накидках, в лазурных покрывалах, в сиянии и серебре, точь-в-точь как на фресках Сикстинской капеллы. Могучие, сумевшие вынести свою незаслуженную, нестерпимую боль. Все преодолевшие. Строгие и милостивые святые Страшного суда. Они что-то кричали Дине вослед, что-то пели ей одной из темнеющего зимнего неба окраины. Но она не слышала их песен, не чувствовала могучего, окрыленного бега у себя за спиной. Дина смотрела под ноги, на заледенелый, усыпанный снегом асфальт. Теперь она стала лишь тенью, чьим-то мимолетным, завершившимся прошлым. Брела сквозь сумерки, среди анемичных многоэтажек и горбатых пятиэтажек, совершенно неотличимых от небытия. А еще ей казалось, что сегодня она смогла бы, она бы решилась распахнуть балконную дверь у него на кухне, шагнуть на площадку, нависающую над городом, не ограниченную ни парапетом, ни бордюром, ни перилами. Сегодня она бы сумела встать посреди маленького и страшного трамплина, запрокинув голову, зажмурив глаза. Чтобы слушать шум, гомон и гудки города. Чтобы чувствовать свое одиночество и край пропасти каждой клеточкой тела. До головокружения, до дрожи, до бесконечности…
Галия Мавлютова
Как карта ляжет…
Она долго лечилась. Очень долго. Куда только ни ездила: и на орошение, и к источникам. Ничего не помогало. Да она весь город перепахала в поисках хороших и умных врачей. Те лишь руками разводили: мол, вся надежда на бога. А бога в то время и не было вовсе. Точнее, был, конечно, но его официально не признавали. А она лечилась и верила. Верила и лечилась. Подолгу лежала в гинекологических отделениях. И так привыкла, что каждую больницу стала считать вторым домом. В больнице можно было отлежаться и подумать. Она всегда думала только о ребенке. О будущем ребенке. Наверное, это и был тот самый материнский инстинкт. Мысль о ребенке не давала Люсе покоя. И еще она вспоминала тяжелый, мрачный взгляд мужа, скользивший по ее фигуре и останавливавшийся на животе. Встретив этот взгляд, она мигом подбирала живот, затаив дыхание. Ждала, что он скажет. Может, выругается – или на кровать завалит. Но муж молча фыркал и выходил из комнаты. Она отпускала живот и проводила рукой по груди, по бедрам, по бокам. Ладони скользили по ровному гладкому телу, а она с трудом удерживалась от рыданий: ну чего, чего ему не хватает? Тело хорошее, сама чистая, дыхание свежее, по́том, как от соседки Томки, не несет. А время тихо отщелкивало мгновения, переходящие в дни, недели, годы и десятилетия. Они так и жили: тихо, не ругаясь, словно затаив дыхание. Каждый чего-то ждал. А в доме поселилась тоска. Впрочем, она всегда жила в этом доме. Люся сразу почувствовала тоску, едва перешагнув порог после свадьбы. Жених не соизволил перенести ее на руках, лишь взял под локоток.
– Мишенька, невесту на руках бы! – шепнула мать жениха; вроде бы тихо шепнула, но Люся услышала.
– Мам! – прошипел Миша. И в этом «мам» было все: раздражение, усталость и будущая тоска.
Мишина мать вскоре умерла. Ночью. Уснула и не проснулась. Так Люся стала хозяйкой большого мрачного дома. Половицы в нем скрипели, хотя все доски были плотно пригнаны; двери визжали, несмотря на то, что Люся каждый день смазывала петли. Словом, дом был говорящий. Жил сам по себе. Ему-то не скучно: болтает сам с собой ночью и днем. А вот новоиспеченным супругам пришлось приспосабливаться друг к другу. Молодой муж то чавкнет, то прихлебнет, то горлом булькнет так, что страшно станет, кажется, будто камень в воду упал с большой высоты. Часто Миша булькал еще раз, укрепляя эффект и не обращая внимания на побледневшую жену. Люсе не противно было. Просто она боялась за Мишу: вдруг болезнь у него какая открылась, или кусок не в то горло попал. Не подавился бы! Но спросить боялась. Уж больно суровый муж у нее, молчаливый, все о чем-то думает, думает, а о чем, и спросить боязно. Ночью наваливался на Люсю. Нравилось ему навалиться неожиданно, когда Люся уже третий сон видела. Поначалу она вскрикивала, потом привыкла. Любила его. Очень любила.
Вскоре и работу себе нашла. В поселке трудно найти что-нибудь подходящее, но Люсе повезло. Устроилась в детский садик нянечкой. К детишкам поближе. Да и выгодно: если свой появится, не нужно морочиться с устройством. Ребенок всегда под присмотром будет. Про техникум Люся и не вспоминала. Зачем ей учиться? Технолог молочной промышленности в дачном поселке не нужен. И к тому же теперь она замужем. За мужем. Как за каменной стеной. А дипломы пусть другие получают. Так думала Люся, выслушивая нотации матери, иногда навещавшей молодых. Вслух ничего не говорила. Лучше отмолчаться. Мать отдохнет и вернется в город, а Люсе оставаться. Люсе здесь долго жить. Этот дачный поселок и Мишин дом роднее родной матери. И впрямь – та уезжала, а Люся оставалась и еще крепче любила Мишу.
Он всегда был накормлен, всегда в чистом, хоть работа у него дай боже какая. Слесарил Миша в поселковом гараже. Несколько автобусов, старый «уазик» да разбитый «Москвич». Муж приходил домой чумазый, в солярке, от него несло водочным перегаром и бензином, а Люся вдыхала любимые запахи и обмирала от счастья. Она не понимала, за что ей это все? Муж, дом, работа, приусадебный участок? Осматривая свои владения, Люся ощущала себя помещицей. Не думала, что все так сложится. Не думала и не мечтала. Приехала к подружке отдохнуть, та с семьей жила на даче, в небольшой комнатушке. Снять дачу на лето в те годы считалось престижным, пусть даже это была всего-то комнатка три на пять, уборная во дворе и газовая плитка в летней кухоньке. Мода тогда появилась такая. Дачная. Люся приехала на последней электричке, а когда та, свистнув на прощание, умчалась дальше, спеша на ночлег в Лугу, запаниковала. На улицах поселка никого, где-то рядом лают собаки, а она испуганно пялится на белесую в сумерках, пыльную дорогу. Где тут Лесная улица? А Красная?