Ирвин Шоу - Вечер в Византии
Он был потрясен тем, что она сказала, но старался не показать этого. Энн с детства отличалась прямотой и откровенностью и выпаливала все, что ей приходило в голову. Он гордился и немного забавлялся ее беспощадной правдивостью, которую считал признаком замечательной силы характера. Но сейчас ему было не так уж забавно, ибо беспощадная правда касалась его самого. Он попытался обратить все в шутку.
— Ну и что сказал сей мудрец о письмах твоего папочки? — насмешливо спросил он.
— Ничего смешного тут нет. Он сказал, что ты переменился. И переменишься еще больше.
— Надеюсь к лучшему?
— Нет, — сказала она. — Не к лучшему.
— О господи, посылаешь детей в солидный модный колледж, чтобы они получили там научное образование, а им забивают голову всякими средневековыми суевериями. А может, твой профессор еще и хиромантией занимается?
— Суеверие это или нет, а я дала себе слово сказать тебе и вот — сказала. Кстати, сегодня, увидев тебя, я была поражена.
— Чем?
— Ты неважно выглядишь. Совсем неважно.
— Не говори глупостей, Энн, — сказал Крейг, хотя был уверен, что она права. — Две-три бурные ночи — только и всего.
— Дело не в этом, — настаивала Энн. — Не в том, что ты провел две-три бурные ночи. Здесь что-то более серьезное. Не знаю, замечал ли ты, но я наблюдаю за тобой с детства. И несмотря на твою скрытность, я всегда знала, когда ты сердишься, когда взволнован, когда болен или чего-то боишься…
— А сейчас?
— Сейчас… — Она нервно провела рукой по волосам. — У тебя странный вид. Какой-то ты… неприкаянный… да, лучше, пожалуй, не скажешь. Ты похож на человека, который всю жизнь скитается по отелям.
— Да, я живу все время в отелях. В лучших отелях мира.
— Ты же понимаешь, что я имею в виду.
Он понимал, что она имела в виду, но ей в этом не признался. Только себе.
— Когда я получила твою телеграмму, то решила подготовить речь, — сказала Энн. — И вот сейчас я ее произнесу.
— Взгляни лучше, какой отсюда вид, Энн, — сказал он. — Для речей у тебя еще будет время.
Она не обратила на его слова внимания.
— Чего я хочу — это жить с тобой, — сказала она. — Заботиться о тебе. В Париже, если ты хочешь жить там. Или в Нью-Йорке, или в любом другом месте. Я не хочу, чтобы ты жил бирюком и из вечера в вечер ужинал один, как… как старый буйвол, которого изгнали из стада.
Он невольно рассмеялся, услышав такое сравнение.
— Не хочу казаться хвастуном, — сказал он, — но в компании у меня нет недостатка, Энн. К тому же тебе еще год учиться в колледже и…
— С образованием я покончила, — сказала она. — И образование покончило со мной. Такое образование, во всяком случае, мне не нужно. В общем, я туда больше не поеду.
— Это мы еще обсудим, — сказал он. Честно говоря, мысль об упорядоченной жизни с Энн, после стольких лет бродяжничества, неожиданно показалась ему привлекательной. Вдобавок, оказывается, он до сих пор держится того устарелого, недостойного, постыдно несовременного взгляда, что образование не столь уж важно для женщины.
— И еще: тебе надо работать, — сказала Энн. — Это же нелепо, чтобы такой человек, как ты, пять лет ничего не делал.
— Не так все просто, — сказал он. — Не думай, что люди наперебой предлагают мне работу.
— Это тебе-то? — недоверчиво воскликнула она. — Не верю.
— Но это так. Мэрфи тоже здесь. Поговори с ним о положении дел в кино.
— Но другие продолжают делать фильмы.
— То другие. А твой отец — нет.
— Нет, это просто невыносимо. Ты говоришь, как неудачник. Лучше бы решился и попробовал, а не стоял в позе одинокого гордеца. Я говорила недавно с Маршей, и она со мной согласна: это совершенно пустая, бессмысленная, позорная трата сил! — Она была близка к истерике, и Крейг успокаивающе погладил ее по руке.
— Вот об этом же и я думал. Я ведь работал весь последний год.
— Ага! — торжествующе воскликнула она. — Вот видишь. С кем?
— Ни с кем. Сам с собой. Я написал сценарий. Только что закончил. Сейчас его как раз читают.
— Что говорит мистер Мэрфи?
— Плохо, говорит. Мистер Мэрфи советует его выбросить.
— Глупый старик, — сказала Энн. — Я бы и слушать его не стала.
— Он далеко не глуп.
— Но ты все-таки не послушал его, правда?
— Сценарий я пока не выбросил.
— Можно мне почитать?
— Если хочешь.
— Конечно, хочу. Могу я потом откровенно высказать свое мнение?
— Разумеется.
— Даже если мистер Мэрфи прав, — добавила Энн, — и сценарий действительно не получился, или не устраивает его по коммерческим соображениям, или просто не то, что сейчас требуется, ты мог бы заняться чем-нибудь еще. Не сошелся же весь свет клином на кино, верно? Если хочешь знать правду, то, по-моему, ты был бы гораздо счастливее, если бы вообще забыл о кино. Тебе придется иметь дело с ужасными людьми. И все это так жестоко и зыбко — сейчас тебя превозносят как рыцаря искусства, а через минуту ты уже забыт. А публика, которой ты должен угождать, эта Великая Американская Публика? Ты пойди в субботу вечером в кинотеатр, в любой кинотеатр, и посмотри, над чем они смеются; над чем плачут… Я же помню, как ты работал, как изматывал себя до полусмерти к концу картины. А для кого? Для ста миллионов болванов.
В том, что говорила Энн, он узнал отзвук собственных мыслей, но это не доставило ему радости. Особенно его покоробило слово «угождать». Одно дело, когда так говорит человек его возраста, который, работая на трудном поприще, добивается успеха или терпит неудачи и поэтому имеет право в минуты депрессии сомневаться в значении своего труда. Другое дело — выслушивать огульные осуждения из уст неискушенной, избалованной девчонки.
— Энн, — остановил он ее, — не будь так строга к твоим соотечественникам-американцам.
— Охотно уступлю своих соотечественников-американцев любому, кто захочет.
«Еще один вопрос на повестке дня, — подумал он. — Узнать, что случилось с моей дочерью на родине в последние полгода. Но это мы отложим до следующей встречи».
Он вернул разговор в прежнее русло.
— Раз уж ты так много размышляла о моей карьере, — сказал он с легкой иронией, — то, может быть, посоветуешь, чем мне заняться?
— Есть масса разных вещей. Можешь преподавать, можешь пойти редактором в какое-нибудь издательство. В сущности, ты тем и занимался всю жизнь, что редактировал чужие рукописи. Можешь даже сам стать издателем. Или поселиться где-нибудь в тихом городке и открыть маленький театр. Или писать мемуары.
— Энн, — укоризненно сказал он, — я знаю, что я стар, но не настолько же.
— Есть уйма разных занятий, — упрямо повторила она. — Ты самый умный из всех, кого я знаю, и было бы преступлением, если бы ты дал сбросить себя, как битую карту, только потому, что люди, занимающиеся кино или театром, беспросветно глупы. Ты ведь не женат на кино. Христом богом клянусь, что Моисей сошел с Синая не для того, чтобы сказать «развлекай».
Он засмеялся.
— Милая Энн, ты сделала винегрет из двух великих религий.
— Я знаю, что говорю.
— Может, и знаешь, — согласился он. — Может, в твоих словах есть доля правды. А может, ты и ошибаешься. В этом году я отчасти для того и приехал в Канн, чтобы принять какое-то решение, узнать, стоит ли мне оставаться в кино.
— Ну и что? — с вызовом спросила она. — Что же ты увидел, что узнал?
Что он увидел, что узнал? А увидел он много разных фильмов, хороших и плохих, в основном плохих. Его увлек этот карнавал, безумие кино. В залах, на террасах, на пляже, на званых вечерах киноискусство или кинопроизводство — называйте это как угодно — представало перед ним за эти несколько дней в своей наготе. Тут были артисты и псевдоартисты, дельцы, аферисты, покупатели и продавцы, сплетники, проститутки, порнографы, критики, прихлебатели, герои года, неудачники года. И как квинтэссенция всего этого — фильм Бергмана и фильм Бунюэля, чистые и опустошающие.
— Ну, так что же ты узнал? — повторила свой вопрос Энн.
— Боюсь, что я на всю жизнь связан с кино — вот что я узнал. Когда я был маленьким, отец брал меня с собой в театр — бродвейский театр. Я сидел, не шевелясь, в кресле и ждал, когда погрузится во мрак зал и зажгутся огни рампы: я всегда боялся, как бы что-нибудь не случилось и не помешало этому. Но вот раздвигался занавес. В радостном волнении я крепко сжимал кулаки, заранее сострадая тем, кого увижу на сцене. Только однажды нагрубил отцу, и это произошло как раз в такой момент. Отец начал что-то говорить — не знаю что, — заставив меня тем самым выйти из состояния блаженства, и я сказал: «Пожалуйста, помолчи, папа». Кажется, он понял меня, потому что с тех пор больше не заговаривал, когда в зале гасли огни. Так вот теперь, сидя в бродвейском театре, я уже не испытываю такого чувства. Но оно появляется всякий раз, когда я покупаю билет и вхожу в полутемный кинозал. Не так уж плохо, если время от времени что-то заставляет сорокавосьмилетнего человека переживать те же чувства, какие он испытывал мальчишкой. Может, поэтому я и придумываю для кино всяческие оправдания, поэтому и пытаюсь не придавать значения его неприглядным сторонам и низкопробной продукции. Тысячи раз, посмотрев какой-нибудь скверный фильм, я утешал себя мыслью, что за одну хорошую картину можно простить сотню плохих. Что игра стоит свеч.