Айрис Мердок - Лучше не бывает
Но, о, человеческая слабость, желание обывателя, хныкающее желание — чтобы этого никогда не случалось совсем, и чтобы все было как раньше. Горькое воспоминание о свежепокрашенной двери и красивой женщине, которая вошла в дом. Горечь горечи. О, Ричард, Ричард, Ричард.
— Генриетта! Почему ты здесь одна? Где Эдвард?
— Он ищет Монроза.
— Генриетта, ты плачешь. Что случилось, мой котенок? Сядь и расскажи мне.
— Все ужасно.
— Почему, что ужасно? Расскажи мне, что ужасно.
— Мы нигде не можем отыскать Монроза.
— Монроз вернется. Кошки всегда возвращаются. Не волнуйся.
— И мы нашли мертвую рыбу в нашем особом пруду.
— Что же делать, они умирают время от времени, Генриетта, как мы.
— И мы видели, как плохая сорока уносила бедную лягушку.
— Сорокам же нужно что-то есть, знаешь ли! Я не думаю, что лягушка успела понять, что происходит.
— Я бы хотела, чтобы животные не мучили друг друга.
— И мы, люди, мучаем друг друга!
— И еще мы нашли несчастную чайку со сломанным крылом, и дядя Тео утопил ее.
— Это было единственное, что он мог сделать, Генриетта.
— А прошлую ночь мне снилось, что мы опять с папой и все опять хорошо, и потом я проснулась такая несчастная. Почему, мама, все вот так? Почему, мама? Ну, ты уже тоже плачешь…
— Я выучила квартет с флейтой ре минор.
— Я знаю.
— О, вы слышали! Я-то надеялась, что это будет сюрприз.
— Я слышал на днях, проходя мимо дома.
— Можно я поднимусь и сыграю для вас?
— Нет.
— Почему нет? Раньше вы пускали меня играть для вас.
— Теперь все.
— Почему, Вилли?
— Музыка причиняет слишком сильную боль, Барбара.
— Вы просто думаете, что я не сумею сыграть как следует! Я теперь лучше играю.
— Нет, нет. Я слышал, ты играла прекрасно.
— Вилли, почему вы не хотите заниматься со мной немецким? Вы ведь учите Пирса латыни, почему же мне нельзя?
— Просто — нельзя.
— Я не понимаю вас. Мне кажется, вы становитесь злым. Все злые. Пирс — злой.
— Пирс влюблен.
— Фу! На что это похоже — быть влюбленным, Вилли?
— Я забыл.
— Что ж, вы уже немолоды. Если бы я влюбилась в кого-нибудь, я бы не была с ним злой.
— Это очень хорошее правило, Барбара. Не забудь его, когда придет время.
— Помните, как вы говорили, что я — Титания, а вы — осел?
— Говорил? Что ж, я так и остался ослом. Я собираюсь в Лондон завтра, Барби.
— Знаю, вы поживете у Джона два дня. Джон говорил мне.
— Собираюсь походить по библиотекам.
— Я вас навещу, как только вы вернетесь. Мне будет одиноко — мама и папа тоже уезжают.
— Потом я собираюсь поработать. Приходи на выходных.
— Почему не сразу, как вы вернетесь?
— Nam excludit sors mea: «saepe veni».[17]
— Вы продолжаете говорить по-латыни, хотя знаете, что мне непонятно. Я бы поняла, если бы вы написали это. Но я не могу говорите по-латыни, и вы так смешно произносите.
— Не обращай внимания.
— Не хочу, чтобы вы были таким злым, Вилли, да еще тогда, когда я так страдаю из-за Монроза.
— Не волнуйся из-за Монроза, Барби, он вернется. Он просто предпринял небольшое путешествие.
— Но он раньше так не делал никогда. Он не такой, как все коты. Он и не думал никогда уходить.
— Уверен, что он вернется, голубка моя. Ну вот, не плачь. Я страдаю, когда ты плачешь.
— Я думаю, вам все равно. Я думаю, вы — жестокий.
Барбара, сидя на полу рядом с креслом Вилли, обняла его колени. Вилли резко встал, разорвав ее объятие, и подошел к окну.
— Перестань плакать, Барбара.
От удивления она перестала и сидела теперь, хлюпая носом и вытирая глаза, ее ступни, под зелено-белым в горошек платье, прижались друг к другу, как две маленькие коричневые птицы.
Вилли взялся за подоконник, отодвинув принесенные близнецами камни и стакан с обмякшими и поникшими цветами крапивы, и, подняв свой швейцарский бинокль, стал рассматривать местность. Я должен уехать отсюда, думал Вилли. Каждый раз муки оттого, что я не могу заключить ее в объятия, становятся все сильнее.
— На что вы смотрите, Вилли?
— Ни на что.
— Нельзя смотреть на ничто. Вы сегодня какой-то скучный. Я лучше пойду.
— Не уходи, Барби. Впрочем, да, уходи. Мне надо поработать.
— Хорошо. Я пойду покатаюсь на пони. И никогда не сыграю вам Моцарта.
— Обещай мне кое-что, Барби.
— Может быть. А что?
— Пойди найди Пирса и будь с ним особенно милой.
— Может быть. Посмотрю, захочется ли мне. Счастливо провести время в Лондоне.
После того как она ушла, Вилли Кост запер дверь, пошел в спальню и ничком лег на кровать. Острое физическое напряжение последнего получаса обессилело его, он содрогался. Он не мог понять, что хуже — когда она притрагивается к нему или когда нет. Грубая мука желания смягчалась от ее прикосновения. И все же в такие моменты, ощущая, как все его тело стремится к ней, он мучился каждым мускулом, каждым нервом своего тела. Сохранять пассивность, когда она гладила его по волосам или обнимала его колени, требовало от него огромного усилия, причинявшего боль. И все же живое представление о том, что он мог бы обнять ее, страстно поцеловать, усадить на колени, окружало Барбару золотым нимбом боли.
Я думал, все пройдет, а становится только хуже, сказал Вилли себе. Я должен сделать что-то, я должен уехать, если все пойдет по-прежнему, я сойду с ума. Он начал старательно думать о Мэри, и, наконец, сладкая, ласкающая слабость поползла по телу, как легкий туман. Он не был влюблен в Мэри, но он очень дорожил ею, и гораздо больше был взволнован и тронут ее предложением, чем смог выразить ей во время двух страстных, смущенных, нерешительных свиданий, которые были у них после сцены на кладбище. Наверно, он должен жениться на Мэри и уехать с ней. Возможно, это и есть выход. Почему бы хотя бы не попытаться обрести счастье? Слишком поздно? Неужели прошлое и вправду сломало его?
Вилли лежал на постели неподвижно, лицом вниз, а солнце уже склонялось над морем, и вечер заставлял кипеть земные краски, а потом сам растворял их в призрачной голубоватой тьме середины лета. Он лежал с широко раскрытыми глазами и молча слушал, как Тео стучит в дверь, а потом медленно уходит.
22
О, горы, и пригорки, и холмы,О, где ж вы были?Когда убили герцога МюрреяИ на траве зеленой положили
— Заткнись, Файви! — крикнул Дьюкейн через дверь гостиной.
Дверь кухни с грохотом захлопнулась… Дверь гостиной тоже захлопнулась…
— Прости, Вилли, — сказал Дьюкейн, — мои нервы на пределе.
— В шем дело?
— Ни в чем. Эта жаркая погода действует на меня угнетающе. Это как-то неестественно.
— Интересно, эти забавные пятна сходят зимой?
— О чем ты, Вилли?
— Эти веснушки на лице твоего дворецкого, или кто он.
— Господи! Никогда не думал об этом. Надеюсь, что нет. Мне они нравятся! — засмеялся Дьюкейн. — С тобой я чувствую себя лучше, Вилли. Давай выпьем.
— Немного виски, может быть, на сон грядущий. Спасибо.
— Ты загорел. Много был на солнце?
— Просто от лени.
— Ты выглядишь веселым, Вилли.
— Да просто сумасшедшим, наверно.
— Октавиен и Кейт благополучно уехали?
— Да, столько шума было, как обычно.
— Надеюсь, им понравится в Танжере. Я сам думал, что он похож на Тоттенхэм-Корт-роуд.
— Им везде понравится.
— Да. Они — счастливые люди.
Оба — Вилли и Дьюкейн вздохнули.
— Счастье, — сказал Вилли, — это просто вопрос ежедневной занятости сознания чем-нибудь, удовольствиями, но только не собой. Проклят тот, кто ежедневно неустанно и мучительно занимается самим собой.
— Да, — сказал Дьюкейн, — Кейт и Октавиен — гедонисты, они не очень глубоко заняты собой, и потому люди вокруг них тоже счастливы.
Дьюкейн подумал, вот как раз минута, когда Вилли может рассказать что-нибудь о себе, если я буду настаивать. Я думаю, он хочет этого сам. Но я не буду. У меня слишком много своих бед. — Там все в порядке?
— И да, и нет. Я их мало вижу. Пола чем-то обеспокоена, она о чем-то умалчивает.
И не она одна, думал Дьюкейн мрачно. Он сказал:
— Печально слышать. Надо побольше с ней видеться.
Я на инстинктивном уровне уверен, что все, что людям нужно, — это моя помощь, подумал Дьюкейн с горечью.
— Да, повидайся с Полой, Джон. А бедняжка Барбара очень страдает из-за кота.
— Кот так и не вернулся?
— Нет.
— Думаю, вернется.
— Барби — такое милое дитя, но, конечно, безнадежно испорченное.
— Х-мм.
Дьюкейн чувствовал себя деморализованным, а так как это было непривычно, он был встревожен. Он был из тех людей, кто должен думать о себе хорошо. Сама энергия его жизни порождалась чистой совестью и живым сознательным альтруизмом. Как он имел случай заметить только что, он привык воображать себя сильным, самодостаточным, безупречным и довольно строгим человеком, для которого помощь другим была вполне естественной. Если у Полы неприятности, то, очевидно, она нуждалась в поддержке, сострадании Джона Дьюкейна. Думать таким образом стало для него просто рефлексом. Абстрактно Дьюкейн знал, что тот, кто считает себя идеальным, как правило, ошибается, но разрушение образа в его случае не подтвердило этой ветхой истины, а, скорее, внесло в его душу смятение и слабость. Я не могу никому помочь, думал он, не потому только что недостоин, но у меня просто нет сил, у меня и сейчас нет сил протянуть руку Вилли, я слишком изнервничался от всей этой путаницы и от чувства вины.