Владимир Губайловский - Учитель цинизма
Что-то мне совсем не хотелось превращаться в какие-то постбиологические сопли, затопившие Солнечную систему. Радовало только, что это прекрасное будущее наступит, судя по всему, не завтра и до этого тотально счастливого «существа», в которое превратится человечество, я не доживу. Но вообще-то это ведь описан лемовский «Солярис», только зануднее, без Хари и Кельвина, Сарториуса и Снаута, они симпатичные и страдают. Сааведра писал как апологет этих постбиологических существ, как некое порождение их коллективного сознания, а Лем оставался человеком, который способен к иррациональным поступкам. И почему бактерии? Сразу бы элементарные частицы. Тогда вообще все будет отлично. Наверное, это на следующем витке эволюции.
Но теормехом тоже пора бы заняться. И я с грустью отложил «Зеленую книгу» и открыл ненавистного Березкина. Это ж надо, целых два таких томищи настрогать! Или пива попить? О, искушение! Воистину, человек очень плохо приспособлен к стоящим перед ним интеллектуальным задачам.
58Я не могу слушать рок-оперу «Jesus Christ Superstar». И не потому что она мне не нравится, совсем наоборот — нравится, и очень. Но, к сожалению, я ее не слышу. И обязан я этим Алеше Смирнову. Алеша, будучи человеком целеустремленным и последовательным, всерьез решил выучить английский. Учил он язык многими способами, например, читал на английском книжки и нам — в иностранных языках несведущим — их иногда пересказывал. Но один из его методов был довольно агрессивный: Алеша непрерывно, наверное, на протяжении целого семестра, а то и дольше слушал «Jesus Christ». Когда бы ты ни заглянул в его комнату, ты наталкивался на звучащие из кассетника голоса Каиафы или Иуды. Как это бесконечное повторение достало Алешиного соседа по комнате — нетрудно представить. В конце концов тот не выдержал: «Прекрати! Прекрати! Я уже наизусть все знаю». Алеша посмотрел на товарища с интересом, подошел к магнитофону, нажал на «Stop» и сказал:
— Продолжай.
Бедный студент не смог.
— Ну так о чем ты говоришь, — разочарованно произнес Алеша и пустил запись дальше.
Соседу пришлось смириться. Так мы и слушали рок-оперу, до тех пор пока она не слилась с фоном и различить эту замечательную музыку стало невозможно.
Английский Алеша выучил. А когда настали свободные времена, благополучно перебрался в Кремниевую долину — в этот элизиум русских программистов, где и обосновался, то ли в Пало-Альто, то ли в Маунтин-Вью.
Слушает он там «Jesus Christ» или давно о ней забыл, я не знаю.
59Существует ли любовь с первого взгляда? Я не очень верю в любовь со второго. Это, конечно, не значит, что, увидев женщину, ты либо должен в нее тут же влюбиться, либо она тебя уже никогда не заинтересует (хотя чаще всего случается именно так). Но взгляд, открывающий ту, без которой ты не можешь жить, — всегда первый, потому что он вдруг (непременно «вдруг») обнажает сущность бытия. Это — озарение. Это — открытие мира.
Любовь — чувство странное. Если оно есть, то ты просто не можешь представить, как без него можно жить, потому что жизнь без него не имеет ни вкуса, ни запаха, как дистиллированная вода. Если его нет, ты просто не представляешь, о чем вообще идет речь и к чему все эти бессмысленные слезы, охи, ожиданья, придыханья и прочая ерунда, не имеющая отношения ни к слову, ни к делу.
Мужчина, чье сердце не было разбито любовью к женщине, ненастоящий мужчина. Чего-то главного он лишен. Чего-то не знает. Хотя вспомнить, как это было и почему случилось, очень трудно. Часто невозможно. Ты смотришь на женщину, от одной мысли о которой у тебя темнело в глазах, и не понимаешь, что же это было. Помешательство какое-то.
Когда ты любишь, ты не способен к анализу. А когда анализируешь, всегда анализируешь пустоту. Перебираешь какие-то отрывки, фрагменты — какую-то рвань, когда-то бывшую льющимся шелком, нежным, как внутренняя поверхность ее бедер.
Ты берешься реконструировать, но у тебя нет для этого материала.
Поэтому так трудно писать о любви.
Поэтому, когда писатель хочет что-то сказать о любви, он говорит не о любви, а о влюбленных, о том, как Ромео зарезал Тибальта, а потом очень расстроился, и полез к Джульетте в спальню через балкон, и в конце концов не придумал ничего умнее, чем тяпнуть ядку за упокой живой возлюбленной. Это все, конечно, поучительно, но это лишь внешняя рябь событий, за которой надежно спрятано то, что люди называют любовью.
Писать о любви трудно еще и потому, что ты должен высветить что-то настолько глубоко личное, интимное, что делается страшно. Ты — рак без панциря и должен спокойно согласиться, что тебя съедят друзья твои раки. Как бы ты ни изворачивался — вроде это и не про тебя, и вообще здесь действуют не «я» и «ты», а «он» и «она», но чужого опыта любви не бывает — бывает или собственный, или никакого. И если начать придумывать, то фальшь станет очевидна уже на втором слове. А может, на первом или вообще до всяких слов.
Здесь непригодны иносказания и непригодны прямые высказывания — первые скользят по поверхности, вторые — убивают прикосновением. «Пошло слово „любовь“, ты права. Я придумаю кличку иную». Хер. Не придумаешь. Ни кличку, ни погоняло не придумаешь. Может, весь мир и можно переименовать, но не любовь — это инвариант.
Так как же говорить об этом?
А между тем о чем же еще говорить?
60— Ты помнишь, как мы увиделись? Впервые увиделись?
— Нет, не помню. Когда я увидела тебя, мы уже были давно знакомы.
— В электричке?
— Да, в электричке по дороге на двадцать пятый слет. Было поначалу очень много народу, толпа, давка, в вагон не зайти. Я пристроилась в тамбуре на рюкзаке и пыталась что-то читать. Учебник, кажется. И вдруг в Загорске сразу все вышли. И я оглянулась — ты стоял у дверей и улыбался. Ты ничего не говорил, ты меня не окликнул. Ты молча улыбался. И что-то у меня внутри оборвалось.
— Мы познакомились за полгода до той встречи. Я заехал к Славе, мы как раз собирались в лес. Ты тоже ехала на слет. Он нас представил. Я поклонился. Ты сделала книксен. На тебе был черный облегающий свитер. И у меня закружилась голова. Я подумал: вот эта женщина — жена моего друга, значит, я не имею на нее никакого права. Слышишь — ни-ка-ко-го. Смирись. Ты уехала, а мы остались. Славка собирался, рюкзак укладывал, потом мы выпили по соточке. И тоже потянулись на слет. Была зима. Мы бродили по лесу, присаживались у костров. Что-то пили. Что-то пели. Уже под утро мы набрели на костер, где ты сидела одна и очень сосредоточенно пыталась что-то сыграть на блок-флейте. Ее тебе только что подарили.
— Нет, этот слет я не помню. Их было много. Слишком много. Они уже сливаются в моей памяти.
— Да, в моей тоже.
— Но двадцать пятый был особый.
— Да, двадцать пятый был особый. Мы с тобой бродили по слету, Славка подбежал и вдруг толкнул нас друг к другу и бодро так сказал: «Холодно, грейте, грейте друг друга».
— Он все чувствовал. Он всегда все чувствовал.
— Было действительно не жарко. Мы присели у незнакомого пустого костра. И смотрели на огонь. О чем мы говорили? Ты помнишь?
— Нет, не помню. Помню, потом стали подходить люди, присаживались, переговаривались. Это был костер Берковского. Там был Дима Богданов. Кажется, Дихтер. Они только что выступали. Они нас не знали. Предложили нам чаю. И мы сидели с ними и пили чай.
— Это я тоже помню. А когда уже светало, мы набрели на костер, где всех поили спиртом. Стояла фляга литров на десять, и они всех поили. Там еще был человек в белом халате, врача изображал. И я тоже зачерпнул прямо кружкой из фляги и выпил. Спирт гидролизный очистки Б. И не опьянел. Но потом на несколько минут уснул. Когда мы простились после слета, я был уверен, что мы с тобой больше никогда не увидимся.
— Вот уж я так не думала.
— Буду вспоминать. С самого первого нашего свидания у трамплина на Ленгорах и до самого последнего — у тебя дома, в твой день рождения. Все, день за днем, ничего не упущу, ничего не забуду, ничего.
— Не надо так. Тем более это было последнее свидание, но не последняя наша встреча.
— Но тогда встретились уже не мы, а другие люди. В принципе ведь и сейчас мы можем встретиться, у тебя, кажется, даже телефон не изменился, а я его тридцать лет зачем-то помню.
— Не изменился.
— Но мы-то остались там.
— Остались.
— Твой голос похож на эхо.
— Так и есть. Ты меня придумываешь.
— Я помню.
— Ну как хочешь. Только знай, если ты действительно вспомнишь все — я исчезну. Я стану словами. Твоими словами. И чем точнее ты будешь вспоминать, тем меньше меня останется. Так что решай.
— Может быть, мне это и нужно. Чтобы расстаться с тобой. Наконец. Навсегда.
— Навсегда…
61У меня очень болит голова. Боль пульсирует в виске и затылке. Я думаю, а если бы она не пульсировала, если бы она была постоянной, не отпускающей, я бы выдержал? Так больно, что даже смешно. На сопротивление боли уходят все силы. Ничего не остается. Даже если совсем замереть и совсем не двигаться. Эти уколы продолжаются. Уже много часов подряд. И анальгин не помогает. Вот еще укол, еще укол. То вдруг подряд целая дробь. Тонкой иглой — раз, два, три. То долгая пауза. И что делать, непонятно, потому что трудно это терпеть. Что уж совсем странно — эта боль постепенно растекается по виску, по затылку, но почему-то не мешает писать. Такой аккомпанемент. Аккомпанемент боли. Пиццикато.