Луиджи Пиранделло - Новеллы
Прохожий, будто его и вправду обнаружили, остановился и, проведя ручищами по груди, воскликнул с неподдельным отчаяньем:
— Ну да, это я, Чунна! Такое дело...
И сразу листья в вышине принялись без умолку шуршать, словно передавая друг другу по секрету его имя: «Чунна... Чунна...» — будто они, столько лет знакомые с ним, знали, почему он в этот час в полном одиночестве шагает по небезопасной дороге. И таинственно шушукались и шушукались потом, кто он и что сотворил... ш–ш–ш... Чунна, Чунна...
Тогда, обернувшись, он стал вглядываться в глубокий темный тоннель дороги, то там, то здесь населенный причудливыми лунными призраками: может, кто–нибудь и в самом деле... ш–ш–ш... Потом, посмотрев по сторонам, приказал себе и листьям замолчать... ш–ш–ш... и снова зашагал, сцепив руки за спиной.
Помаленьку, помаленьку, господа, и вот две тысячи семьсот лир. Две тысячи семьсот лир выкрадено из кассы главного табачного склада. Следовательно, виновен в... ш–ш–ш... в хищении государственной собственности... Такое дело... Помаленьку, помаленьку. Но как? Почему? Ну, насчет почему, если уж на то пошло, он найдет доводы в свое оправдание — он, но не ревизор завтра.
— Чунна, в кассе не хватает двух тысяч семисот лир.
— Не хватает. Такое дело... Я их взял себе, господин ревизор.
— Взял себе? Как? Каким образом?
— Обыкновенным, господин ревизор, вот так, двумя пальцами.
— Понятно. А вы храбрец, Чунна! Взял, как понюшку табаку. Что ж, с одной стороны, приношу вам свои поздравления, но с другой, если не возражаете, пожалуйте в каталажку.
— Ну нет, от этого увольте, господин ревизор. Возражаю, и даже очень. Так что, сделайте милость, послушайте, как оно будет. Завтра Чунна отправится на извозчике в Марину. Да, такое дело... И в той самой одежке, какая сейчас на нем, утопится в море. Нет, он еще нацепит вот сюда, на грудь, две медали за участие в походе шестидесятого года[11], а на шею, господин ревизор, навяжет красивый орден в десять килограммов весом — точь–в–точь монах по обету. Смерть неприглядна, дражайший господин ревизор, ноги у нее как сухие палки, но Чунна после шестидесяти двух лет невоздержной жизни в каталажку не отправится.
Уже две недели вел он эти удивительные диалогизированные монологи, сопровождая их бурной жестикуляцией, И как нынче луна в просветы меж сплетенных ветвей, так подглядывали за Чунной почти все его знакомые — они день за днем смаковали забавную чудачливость его поведения и интонаций.
— Для тебя, Никколино! — продолжал меж тем Чунна, мысленно обращаясь к сыну. — Для тебя крал. И, да будет тебе известно, не раскаиваюсь. Четверо мальчишек, Господи Предержащий, четверо мальчишек без куска хлеба! А твоя жена, Никколино, о чем думает она? Ни о чем она не думает, только хохочет: она снова брюхата. Четыре плюс один равно пяти. Плохо ли! Плодись, сынок, плодись, заселяй маленькими Чуннами всю округу! Раз уж нужда не дает тебе других радостей, плодись, сынок! Завтра рыбы напитаются твоим папой и, значит, просто обязаны будут давать потом пропитание тебе и многочисленным твоим отпрыскам. Не забудьте: каждый божий день полный баркас рыбы для моих внуков!
Мысль возложить эту обязанность на рыб пришла ему в голову только что; несколько дней назад он внушал себе другое:
— Яд! Яд! Лучшей смерти и не сыскать! Маленькая таблетка — и спокойной вам ночи, Через служителя Химического института Чунна раздобыл несколько кристалликов мышьяковистой кислоты. Они были у него в кармане, даже когда Чунна исповедовался священнику — умолчав, разумеется, о намерении покончить с собой — и получил отпущение грехов.
— Умереть — это еще куда ни шло, но сперва причастившись благодати.
«Только не от яда, — тут же подумал он. — Одолеют судороги, человек существо подлое, позову на помощь, не ровен час, меня спасут... Нет, нет, есть лучший выход: море. Медали на грудь, орден на шею — и будьте здоровы! К тому же какой крик поднимется! Господа, гарибальдиец–плавун, новый вид китов! А ну–ка. Чунна, скажи, кто водится в море? Рыбы там водятся, Чунна. и они голодные, как твои внуки на земле, как птахи в небе…
Извозчик заказан на завтра. В семь утра выеду по холодку; час, не больше, — и вот она, Марина, а в половине девятого — прощай, Чунна!»
Шагая по дороге, он принялся сочинять письмо, которое оставит. Кому его адресовать? Жене, старухе горемычной, или сыну, или кому–нибудь из друзей? Ну нет, будь они неладны, друзья! Кто из них помог ему? Сказать по правде, он никого и не просил о помощи, но потому не просил, что заранее знал: никто над ним не сжалится. И вот доказательство: он уже две недели бродит по улицам, как муха с оторванной головой, все кругом это видели, и что же, ни одна собака не остановилась и не спросила: «Что с тобой, Чунна?» Вместо этого все обалдело,, смотрели на него, а потом, неизвестно почему, отворачивались и улыбались...
II
Он проснулся ровно в семь утра, когда служанка уже встала, и был потрясен тем, что всю ночь проспал крепчайшим сном.
— Извозчик уже здесь?
— Да, дожидается вас.
— Сию секунду буду готов. Ох, башмаки, дай мне их, Роза. Погоди, сейчас отопру дверь.
Вскочив с постели и направляясь за башмаками, Чунна сделал еще одно потрясающее открытие: накануне вечером он по привычке выставил их за дверь, чтобы служанка почистила. Как будто не все равно, в каких башмаках, чищеных или нечищеных, явиться на тот свет!
В третий раз он был потрясен, когда, открыв шкап, потянулся за костюмом, который всегда надевал для поездок, чтобы сберечь другой, парадный, более новый или, вернее сказать, менее поношенный.
— Для кого мне сберегать его теперь?
Словом, все шло так, будто он и сам в глубине души не верил, что скоро покончит с собой. Сон... башмаки... костюм.... А потом, нате вам, стал умываться, а потом, как обычно, подошел к зеркалу и начал аккуратно завязывать галстук...
— Что ж это я дурака валяю?
Нет. Письмо. Куда он его дел? Вот оно, в ящике ночного столика. Нашлось!
Прочитал обращение: «Никколино...»
— Куда его положить?
Решил, что лучше всего на подушку, на то место, где в последний раз покоилась его голова.
— Там оно сразу бросится в глаза.
Он знал, что ни жена, ни служанка раньше полудня не примутся за уборку спальни.
— В полдень я уже три с половиной часа как...
Оборвал себя и обвел глазами убогую, скудно обставленную спальню, словно прощаясь с ней, и остановился взглядом на серебряном, пожелтевшем от времени распятии, снял шляпу и преклонил колени.
Но в глубине души ему еще не верилось, что это наяву. В глазах, в носу все еще тяжело отдавало сном.
— Боже мой, Боже мой!.. — пробормотал он, вдруг обессилев. И стиснул рукой виски.
Но тут же вспомнил, что его ждет извозчик, и быстрыми шагами вышел из дому.
— Прощай, Роза. Скажи, что вернусь под вечер. Лошади шли рысью (этот болван извозчик навязал им колокольчики, как на деревенской ярмарке), и у Чунны, взбодренного свежим воздухом, сразу разыгралось неотлучное от него причудливое воображение: он представил себе музыкантов из муниципального оркестра — плюмажи на их головных уборах развеваются, они бегут за извозчиком, кричат, машут руками, просят остановиться или ехать помедленнее, потому что хотят проводить Чунну траурным маршем. А это невозможно, когда бежишь во всю прыть, вскидывая ноги.
— Благодарствуйте, друзья мои! И прощайте! Я вполне обойдусь без марша. С меня хватит дребезжания оконных стекол в ландо и этих веселеньких колокольчиков.
Когда последние дома остались позади и кругом простерлись поля, точно залитые морем золотистых хлебов, там и сям омывавшим оливы и миндальные деревья, Чунна вздохнул полной грудью. И словно ощущение жизни просветлилось в нем до полной прозрачности, он почувствовал тайную и как бы уже отделившуюся от него любовь к ней, любовь, которая только и надеялась, только и притязала на блаженную радость, распахнув глаза, распахнув все чувства, безвольно впивать в себя эту жизнь.
Справа, под рожковым деревом, он увидел крестьянку с тремя ребятишками. «Точь–в–точь курица с цыплятами под крыльями», — подумал Чунна, окинув мимолетным взглядом низкорослое раскидистое дерево, и приветственно помахал ему рукой. Ему хотелось послать последний свой привет всему, что попадалось на глаза, но в этом желании не было и тени сожаления: казалось, счастье, которое переполняло его в эту минуту, было достаточной наградой за неминуемую утрату жизни.
Тяжело громыхая, ландо, запряженное парой, неслось теперь вниз по пыльному и все более крутому шоссе. В гору и под гору тянулись длинные вереницы повозок; впряженные в них кони и мулы, щедрой рукой возниц прихотливо разубранные бантами, кистями, фестонами, знали дорогу лучше своих хозяев, которые мирно спали, уткнув носы в большие красные хлопчатого полотна платки.