Михаил Тарковский - Тойота-Креста
Наиболее поразили Женю:
«Одиссей» в новом кузове. Не то универсал, не то мини-вэн, серебристо-голубой, прижатый к полу, как легковуха. Панель приборов обрамлял деревянный ободочек с крохотным рычажком коробки – ручечкой-грибком с деревянной шляпкой.
Темно-серебристый «марк-икс», поразительно простой, сбитый и окатанный, с размашистым острым иксом на решётке. Чёрный «краун» третьего года в кузове «классика» с блестящими зеркалами на крыльях и щитовидными задними фонарями.
Восьмицилиндровый «ниссан-цима». Новейший «импрезик». Нежно-голубой сарайчик «ниссан-лафеста» со сдвижной дверью. «Скайлайны» всех выпусков с круглыми задними фонарями и новые, пухлые и утерявшие прелесть без этих парных глазастых пуговиц. Между таким тёмно-синим «скайликом» и «хондой-инспайр» стоял великолепный чёрный «блит» – «стодесятый» «марк» в кузове универсал. Действительно, как облитой, с вертикальными задними фонарями, вписанными округло, как леденцы. С парными фарами – внутренними поменьше, внешними побольше. Прямоугольные спереди, в профиль они серповидно выгибались. Женя долго стоял возле чёрного красавца, сокрушаясь, что «не потянет такой аппарат», и утешаясь, что «и жалко такого под тачку пускать»…
Возле ряда с «калдинами» и «опами» Женя встретил Данилыча:
– Вот это да! Здорово, Данилыч! Собаки винтов не видят?!
– Собаки видят всё! Здорово, Жека! Как ты?
– Нормально. А ты? Чо бродишь?
– Да вот «ведро» хочу продать и не могу ничего присмотреть. – «Ведром» он назвал «виноград». – Хотел «калдину», а что-то залип на «хонду-авансир», а там ценник – закачаешься. Чо посоветуешь?
– «Ценник»… Что за речь у вас у писателей…
Последовала лекция о «хондарях».
– Понятно… – сказал Данилыч. – Ну, не знаю… А ты чо?
– Да вот, тоже смотрю…
– Свою сдал, что ль?
– Ну да, через Гнутого…
– И чо думаешь?
– Да вот думаю, то ли здесь пошариться, то ли в Приморье ломануться… Там побольше выбор… и ценник полегче, ха-ха…
– Ясно… Да, а ты слышал, что Нина Егоровна в больнице?
– Ка-ак в больнице? – застыл Женя.
– Да так. Вот, вчера звонила, еле говорит… С сосудами что-то…
– Где она?
– В краевой, в кардиологии…
8
Нинино лицо на подушке было белым, как береста. Говорила она с трудом, слова еле проходили, особенно шершавыми, неповоротливыми казались согласные:
– Яблоки бери, Наташка принесла…
– Нина… Да как же так-то?
– Да так… Вот так вот… Дурак старый… перебесится… а та хороша… алёнушка… главное, уезжал как человек… Ещё Дима Костенюк пришёл и Сёмка Мишарин… а он балагур же… Мишарин, а тут вообще… в уша… в ушаре был… в ударе… я в ушаре говорю… – вместо отмашки рука еле пошевелилась. Нина Егоровна говорила очень тихо, но видя, что Женя улыбнулся, стала смеяться, сотрясаясь, как смеются больные, беспомощно и низко: «гхы-гхы»…
– Он сам сейчас… в ушаре…
– В таком… ушаре… – сказала Нина, глядя на Женю и продолжая вздрагивать «гхы-гхы»…
– Нина, погоди, я сейчас… – Он выскочил из палаты, доставая телефон, прошёл в конец коридора к окну, опёрся о холодный каменный подоконник: – Настя, здравствуй, это Женя, Михалыч рядом там? Давай его. – По улице механически ехали машины. – Здорово. Теперь ты не падай… Нина в больнице. Да жива, жива… Позавчера… В краевой, в кардиологии, шестая палата… Наташка была… Звони. Да. На мой. Через минуту. Всё.
Он вернулся, сел к Нине, и она взяла его за руку. Зазвонивший телефон она неловко, в несколько попыток ухватила и приложила к уху. Женя хотел встать, выйти, но она, не глядя, сжала, удержала его руку: «Да, да… да… да… Наташка приходила… да… да… угу, и Женя… да…» – она ещё долго слушала, кивала, тихо говорила: «Да, да», – а потом спросила: «У тебя руба… рубашки есть? Да… всё…», а потом стала плакать с закрытыми глазами и, опустив руку, медленно-медленно протянула Жене телефон, уже прерывисто пищащий отбоем…
Женя отвернулся, Нина сжала его руку:
– Как съездил?
– Плохо… Совсем.
– Зря, выходит… – сказала Нина, и Жене показалась, она хотела продолжить: «Я здесь лежу…» – и не решилась.
– Расскажи…
Она лежала с закрытыми глазами и, когда он замолкал, думая, что она засыпает, сжимала его руку, и он продолжал…
– Жалко… Ну, такая вот… фифа… Ей надо, чтоб ты гоголем ходил до самой свадьбы…
– И после… В полгоголя…
– А ты не стал… Жалко дурёху… Но она не пропадёт… Тебе трудней… Не пей только…
– С вами попьёшь, пожалуй… – и оба засмеялись, Нина снова беспомощно вздрагивала «гхы-гхы-гхы»…
– Завтра будет… гоголь-то наш…
Женя вышел на улицу. Он чувствовал, что всё произошедшее за последнее время не проходило насквозь, а набиралось, копилось возле и теперь по-хозяйски бродит кругами. Будто острым ковшом вынули душу. Пустота с такой силой олизывала, омывала изнутри, с таким совершенством слоилась и множилась пластами, течениями, что казалось, его самого вот-вот свернёт и поглотит этим разрежением. Он ничего не замечал вокруг и только шёл, не понимая, куда его гонит этот вакуум, и лишь во всём ощущая его эфирный зияющий привкус.
Он шёл куда глаза глядят, и непривычное чувство безлошадности только добавляло потери и тревоги. Без машины он был больше, чем без ног, и смысл этой ампутации только доходил, с каждым часом ширя поле и забирая новые дали – и родные дороги, и дом в Енисейске, который показался убогим и брошенным и лишь подчеркнул чувство вины и потери. И торопливость, с какой он продал машину дешевле и зная, что так не делают, и то, что продолжал поддаваться, ещё не понимая, что это за спешка и куда зовёт. На перекрёстке он позвонил Гнутому:
– Влад, ты где?
– По Мира еду, потом в Рощу, потом на Правый…
– Да чо мне по Мира? Ты скажи, заберёшь меня? Я иду… от краевой.
Гнутый подъехал на допотопном и знаменитом квадратном «марковнике», называемом «черностоем» за чёрные задние стойки крыши.
– Откуда такой динозавр?
– Да так… один тут конь… удружил… А чо? Я люблю их… Смотри, какой красавец… Чо с Ниной?
– Лежит… Я с врачом говорил, у неё ещё нашли там чо-то, вчера обследование сделали. Неясно пока…
– Она-то не знает?
– Нет, конечно.
– А Михалыч?
– Михалыч едет.
– Ну, а ты чо надумал… с Востоком?
– Чо я надумал? Спроси полегче. Ехать надо.
– Давай, я тебе денег добавлю. Мы тут крутанулись… А ты мне привезешь фару для «хорна», бабайку и фуфырь кимчибасу. Ага?
Бабаями звали на островах японских рыбаков, а бабайками – стеклянные бутылки с японской водкой, объёмом два и восемь литра. Кимчибасом звался сорт очень вкусного соуса.
Они застряли в пробке. Кругом парили седыми парками машины. Сбоку, загибаясь на крыло, выпукло светился глаз чьей-то фары.
– Да что такое!
– Что-что? Х-хе – пробка.
Когда заехали на мост Три Семёрки, Енисей свинцово темнел сквозь столбы пара. Столбы были частыми, и казалось, курится дымами подводная деревня. Ветер чуть склонял пар, и он вился спиральными клочьями. Жёлто сияя противотуманками, пронеслась навстречу лимонная с синим воровайка «фусо-файтер» с транзитными номерами, в её кузове стояла литая «хонда-сабер», а сзади на сцепке болтался «фунтик» с фанерной мордой. Енисей глядел сквозь белые клочья, то и дело скрываясь. Ни гор, ни берега не было видно.
– За мостом меня высади… – сказал Женя.
– Э-э-э! Да ты чо удумал!
– Да не бойся ты, я не топиться…
– Точно? Смотри у меня…
– Да точно. Всё кимастa [5]…
– Чево?
– Кимаста – это «хорошо» по-японски.
Женя шёл по мосту к Енисею. И хотя был не сильным уклон, казалось, в великую гору идёт путь и с каждом шагом труднее дается. Машины жёстко обдавали морозным ветром. Гарь, ледяная крошка, земля, перетёртая в пыль, казались особенно режущими на холоде, и колёса железно грохотали по сухому асфальту. Енисей виднелся сквозь пар, и Женя боялся, что он или совсем скроется, или вдруг ветер проснётся и взроет его до черноты. И шёл, не зная, что ждёт его, и в одно мгновение остановился от тревоги, но пересилил себя и двинулся дальше. До середины моста оставалось несколько шагов.
Трудно жить, когда и чувствуешь путь, а он то в пару, то в тумане, и лишь изредка перельётся вдали серебро, и не знаешь, был ли свет или почудился… и снова на ощупь, а сил-то не так много, как до дела дошло, и сомнения одолевают, и дыхание сбилось, но вот углядел провал в ветру и сделал ещё шаг, и спала пелена… и ужасом окатило – а если не шагнул, не пробился бы, дрогнул?
Так и шёл Женя в морозном ветру, сутулясь и ёжась и почти не понимая, что происходит и кто он такой. Но так полны были страданием его глаза и так пробирало холодом, что расступились столбы пара, и солнце вышло и отлилось в свинце, и свинец стал оловом, а олово серебром и бледным декабрьским золотом. И машины замолкли, и городской шум отлёг, и заводы приспустили дымы свои, когда на мосту через Енисей пересеклись две дороги – с Востока на Запад и с Юга на Север, и на их перекрестье остановился и замер человек, считавший, что всё знает о берегах.