Эдуард Лимонов - В Сырах
— Я не хотел тебе говорить об этой истории раньше, Эдуард, — сказал Беляк виновато.
— Да и чёрт с ней, Сергей! — успокоил я его. — Я подозревал её в чём-то подобном давно уже, с марта прошлого года. Никто не надёжен, а уж женщины, ими движут эмоции…
Я подумал, что мне нужна девка. И что я возьму первую попавшуюся. Когда меня спрашивали, где моя жена, я со смехом говорил, что сбежала в Индию и что я теперь «соломенный вдовец». Подожду месяц, говорил я, и буду считать брак недействительным. Так ведь было принято на Руси в старину. Если супруг либо супружница отсутствовали без уважительной причины (война, болезнь и т. д.) более месяца, брак считался расторгнутым.
Я даже прибавил ей три дня сверху. 16 февраля, ровно через 33 дня, приехала из Питера девочка Наташа, 1990 года рождения, ей было ещё семнадцать лет, и я выспался с Наташкой и стал с нею совокупляться то в Москве, то в Петербурге.
Вот появление Наташки на Ленинградском вокзале. Люди постоянно входят и выходят в мою жизнь и из неё, и часто через Ленинградский вокзал. Раннее утро, февраль, темно. Чуть ли не пять утра с небольшим. Наташка и впоследствии будет отличаться несусветным неумением выбирать время для прибытия и отбытия. Пять утра с копейками или чуть ли не два часа ночи, — её обычные крайности.
Дочь цыгана и еврейки, — младшая сестра-близняшка, старшая старше на сорок минут, она появилась со старшей сестрой Дашей. Вообразите: холод, мерзость, менты, опера, тянет угольным паром. Мы запарковали «Волгу» на внутреннем паркинге, тогда это стоило пустяковые пятьдесят «рэ», и пошли на перрон. Водителем был всё тот же очкарик Стас. Я, замаскированный, в шапке покойного отца с кожаным верхом, выгляжу как простецкий лох-мужичок, ну разве если принять в расчет очки, то как школьный учитель. Когда входишь сбоку паркинга по ступеням к перронам, там всегда дежурят менты в форме и опера в цивильном. Они всех на всякий случай оглядывают. Мало ли чего… В такой шапке они меня не понимают, ноль внимания. Идём на перрон. Прикинули, где остановится её вагон. Остановились. Вагон протянуло вперёд. Быстро шагаем.
Я понятия не имею, как она выглядит. Мы познакомились через интернет. Написала, что будет в «коричневой куртке». Какая куртка, девушка?.. Холод, на целый тулуп. Узнала меня она.
— Эдуард, здравствуйте, я Наташа.
Действительно, в куртке, плюс платок. Голос чуть-чуть в нос, некоторое время так и отдаёт в нос, чтобы внезапно сорваться в звонкий. Так она и прожила рядом, отведённое ей со мной время, сразу с двумя голосами. Вероятнее всего, голос в тот период у неё ломался. В феврале ей было ещё семнадцать лет, а восемнадцать стало только в конце марта.
Невысока ростом, представляет меня сестре Даше, у Даши причёска каре, у Наташи — длинные чёрные волосы, скуластое смуглое лицо. Движения порывистые.
— Это Эдуард. Ну вот, видишь, всё в порядке, — говорит она сестре.
Что в порядке, не понятно. Сестру встречают четыре мужика, трое молодых, похожи на скинхедов. В порядке может быть лишь одно обстоятельство, — я это я, а не подставное лицо. По крайней мере, похож на Лимонова.
— Не волнуйтесь, Даша, мы о ней позаботимся, — говорю я.
— На связи! — бросает Наташа сестре, и мы уходим. Мимо ментов и оперов, те наконец-то опознали меня и стояли неподалёку, не отводя глаз.
— Давайте помогу! — беру я из рук Наташи сумку. Оглядываюсь, вижу плечи Даши, в толпе идущей в метро от нас.
Один из составов внезапно выпускает пар, словно он паровоз. Угольный, сырой, горячий пар железной Великой Дороги.
Едем в «Волге» прочь от Ленинградского вокзала. Москва черна, и только цветёт ярко-жёлтыми пятнами здесь у вокзала, да горят жёлтым и синим особенно яркие витрины.
Заговариваю ей зубы, что-то о литературе: «То Генрих Манн, то Томас Манн, / а сам рукой тебе в карман / Папаша, папа, ой-ой-ой / Не по-отцовски вы смелы / Но тот к кому вы так милы / Видавший виды воробей / Спустилась шторка на окне / Корабль несётся по волне», — приходят мне на ум строки Кузмина, в момент, когда вдруг инстинктивно глажу её колени в брюках. И вдруг вспоминаю, что прошло пол столетия, и девка из художественного училища приехала ко мне из Петербурга, сознательно ожидая, что я привезу её, раздену и употреблю по назначению. Это девочек 1960 года нужно было уговаривать, медленно подводить к моменту. За полстолетия нравы облегчились, какие нафиг поглаживания, папаша, папа, ой-ёй-ёй!
Ты можешь преспокойно запустить ей руку в трусы между ног и проникнуть в неё. И она будет считать, что так и нужно.
Я бы, может бы, и поступил именно так, чтобы сразу её поставить на место, если бы не мои охранники. Молодые люди эти не должны наблюдать безвкусные и пошлые поступки вождя. Я ответственен за поддержание своего public image на должной высоте. Развращённый писатель может поступать как ему угодно, а я — радикальный политик, не могу.
Я привёз её в Сыры, где только фыркали первые автомобили самых работящих обитателей. Позавтракал с нею с вином, взял её через полчаса за руку: «Пойдём!», и увёл за собой в большую комнату. Где неизбежная, стояла большая кровать. Там я в течение нескольких часов занимался её маленьким крепким телом. Простынь была льняная, и я истёр себе колени.
Я нашёл её неуклюжей. Сиськи были небольшие и по-девичьи крепкие, икры тоже крепкие, как я правильно догадался, она сказала потом, она много ходила. Пить она не умела, и тех двух бутылок вина, которые мы с ней с утра выпили, ей хватило, чтобы начать кусаться. Губы у меня от неё болели. Позднее обнаружился и кровоподтёк на нижней губе. Ну и конечно, я получил разнообразное удовольствие от её неуклюжей неопытности. Впоследствии она признала наличие лишь пяти мужчин до моего вмешательства. Или трёх? Не помню.
Любая девка, это что? Это кишка в конечном счёте, чувствилище, в которое мэтр вставляет свой «нефритовый жезл», если использовать словарь даосов. И возит там в кишке, вызывая у неё и у себя эмоции.
Она стала приезжать. Девочке-цыганке нравилось в Сырах. Руки у неё были в краске, даже под ногтями краска, и Сыры подходили ей по стилю. Я посчитал, оказалось, я старше её на сорок семь лет! Даже меня самого такая цифра впечатлила. Я послал её мыть руки.
В те дни умирала моя мать. Умерла она окончательно 13-го марта, а в те последние дни февраля и первые дни марта она была уже полумёртвая. С конца прошлого года она помутилась разумом, я звонил ей каждые несколько дней. И она меня не узнавала уже.
— Передайте Эдику, что его отец умер, — шуршала она в трубку.
— Мама, да это я, Эдик…
— Передайте Эдику…
— Хорошо, передам…
Ей казалось, что во вторую комнату квартиры вселили людей и что те хотят отнять у неё жилплощадь. Для её поколения жилплощадь была важнее Бога, потому Бог ей не являлся в её видениях безумия, но являлся пожилой военный, якобы поселившийся с семьёй в соседней комнате. Ещё ей якобы «сказал президент» (украинский очевидно), что пенсию ей выплачивать не будут. На мой вопрос, откуда она это узнала, она заявила:
— Откуда? Из-под стола, конечно, снизу. Они там проголосовали пенсию мне не выплачивать.
С матерью всё было ясно. Её безумие было окрашено в жилищно-пенсионные проблемы, которые её занимали в последние годы. Я, как бесстрастный исследователь, перед каждым звонком моим к ней брал тетрадку, ручку и конспектировал разговор. Впоследствии часть этих записей я включил в книгу «Некрологи», в главу «Смерть матери».
12 марта под мои окна приехали рабочие с краном и с грузовиком и спилили старый, высоченный, раздвоенный огромной рогаткой тополь. Я всё время пока жил в Сырах только и мечтал, чтоб этот тополь убрали. Я даже наивно предполагал организовать его индивидуальный лесоповал, проектируя снести его как-нибудь ночью. Наивность моя была продемонстрирована мне рабочими 12 марта. Они целый день возились с этим тополем. Ствол его внизу оказался неимоверного диаметра. Рабочие вывезли три самосвала с телом тополя и закончили работу уже в темноте. И тут я пожалел тополь.
Моя мать Раиса Фёдоровна Савенко умерла утром следующего дня. Возможно, она как-то была связана с этим тополем.
Я поехал в Харьков и кремировал её. Возможно, я бы её похоронил, однако устранением трупа моей матери уже занималась одна из двух сиделок, — Лариса. Она определила мать в крематорий, положить прах в одну нишу с отцом, из-под крышки гроба торчал кусок верблюжьего одеяла, я помню, так крышку и заколотили, и труп старухи, моей матери, уплыл за кулисы крематория.
Похороны повергли меня в философское состояние. Я вернулся в Москву задумчивым: я ведь остался один.
Наташка, между тем, ведь я её научил, что она цыганка, до этого она не придавала никакого значения тому факту, что она-таки больше цыганка, и совсем не еврейка, как её мать, ударилась в цыганщину. Нашла несколько цыганских сайтов, дни и ночи напролёт разглядывала фотографии и читала о цыганах. С каждым приездом она становилась всё больше цыганкой, оставаясь при этом студенткой «Мухи», названной так в честь скульптора Мухиной. Как студентка она совершала все нормальные в этом гражданском состоянии поступки: напивалась, не ночевала дома, спала с преподавателями, участвовала в диких акциях и выставках, красила скамейки, знакомилась на улицах чёрт знает с кем и находила чёрт знает кого интересными. Она дружила с теми, с кем не следует дружить, и в довершение всего вот нашла себе такого типа, как я, на сорок семь лет старше…