Джон Чивер - Буллет-Парк
В симпатии, которую мы оба испытывали друг к другу, не было, насколько я мог судить, ничего противоестественного. Впрочем, раз на раз не приходится. Так, например, в тот же год, к концу зимы я поехал на юг в Уэнтуэрт играть в гольф. Я приехал вечером, и какой-то симпатичный человек, находившийся в баре, предложил быть моим партнером, поскольку как игроки мы, по всей видимости, принадлежали с ним к одному разряду. Утром, когда мы дошли до третьей или четвертой лунки, я обратил внимание на то, что он как-то преувеличенно расхваливает мою игру. Между тем я знал, что такая похвала была совершенно незаслуженна, и мне показалось, что в его лести — а это была чистая лесть — содержится намек на более теплое чувство, нежели простая доброжелательность. Я заметил, что он нарочно мне проигрывает, что на самом деле он более сильный игрок, чем я, и специально рассчитывает свои удары, чтобы я мог его обогнать. Мы сыграли девятнадцать лунок, и его обращение становилось — так мне во всяком случае казалось — все более покровительственным и нежным. В душевой я старался держаться от него подальше, а когда мы подошли к стойке бара, у меня уже не оставалось сомнений. Он все время норовил ко мне прикоснуться. Я не чувствовал к нему отвращения, но мне не хотелось заводить случайную связь с незнакомым человеком, и на следующее же утро я покинул Уэнтуэрт.
Что касается детей, приведу всего один пример. Я проводил уик-энд у Мэгги Фаулер в Хэмптоне. С ней был ее сын от первого брака — мальчик лет восьми-девяти. Потому ли, что он привык быть либо с отцом, либо в школе-интернате, но он несколько чуждался Мэгги. Как это часто бывает у детей, он умудрялся жить в каком-то своем, обособленном мирке. Быть может, в его случае это объяснялось тем, что его родители были в разводе и семья распалась. Впрочем, мне доводилось наблюдать это явление у детей в самых различных обстоятельствах. В субботу утром я встал рано, он тоже уже был на ногах, и мы пошли вместе на пляж. Он вложил свою руку в мою — довольно редкий жест для мальчика его возраста, и я подумал, что он, вероятно, чувствует себя одиноким. Да, но если я объяснял его поведение этим, то и сам я, должно быть, страдал от одиночества, ибо мне было очень приятно его общество. Быть может, этот мальчик напомнил мне мое собственное детство. Впрочем, всякое чувство хотя бы частично обязано памяти. И то, что я испытывал по отношению к сыну Мэгги Фаулер, казалось отзвуком какого-то другого, давнего, глубокого чувства. Всласть накупавшись, мы позавтракали вдвоем, а затем он застенчиво предложил мне поиграть с ним в мяч. Мы провели около часа на газоне, за домом, перебрасываясь мячом. Затем все спустились из своих спален, принялись пить томатный сок с водкой и предались обычным развлечениям, в которых мальчик его возраста не мог принять участия. Вечером, перед тем как мы все собрались ехать в ресторан, Мэгги постучала ко мне в дверь и сказала, что ее сын хочет сказать мне «покойной ночи». Я вошел к нему в спаленку и простился с ним. В воскресенье, когда я проснулся, он сидел на стуле против моей двери и ждал меня. Мы снова пошли с ним на пляж. Остальную часть дня я его видел мало, но все время ощущал его присутствие, его шаги, его голосок. После полудня я уехал и больше никогда его не видел и ничего не слышал о нем, но чувство, которое я к нему испытывал те несколько часов, что мы провели вместе, следует по всей справедливости назвать любовью.
Что касается собак, ограничусь также одним примером. Как-то весной я проводил уик-энд в Коннектикуте у Пауэрсов. В субботу после ленча мы решили подняться на небольшой холмик, они его называли пышно горой. У Пауэрсов была сучка-колли по имени Фрэнси, и она увязалась с нами. На самой верхушке холма была довольно крутая скала, которая оказалась Фрэнси не под силу. Я взял ее на руки и поднялся вместе с ней. Во время крутого спуска я снова ее взял на руки, и всю дорогу под гору она шла рядом со мной. Когда мы пили коктейли, она сидела у моих ног, и я время от времени ерошил ей шерсть на шее. Помнится, я в ее обществе нуждался не меньше, чем она в моем. Когда я поднялся к себе, чтобы переодеться к обеду, Фрэнси следовала за мной и, войдя в комнату, растянулась на полу и так и лежала, пока я не спустился вниз. Спать я пошел около полуночи и только стал закрывать дверь своей спальни, как в коридоре появилась Фрэнси и проскользнула ко мне в комнату. Спала она на моей постели, в ногах. Все воскресенье мы с Фрэнси были неразлучны. Она следовала за мной, куда бы я ни шел, а я с ней разговаривал, кормил ее крекерами и лохматил ей шею. Когда мне пришло время уезжать, покуда я со всеми прощался, Фрэнси юркнула ко мне в машину. Я был, разумеется, польщен, а это уже говорило о чувстве. Я и в самом деле всю дорогу домой с нежностью думал об этой старой немытой псине, словно я только что расстался с любимой.
До Нью-Йорка я добрался за полчаса, еще двадцать минут мне пришлось провести в поисках стоянки поближе к музею. Я отдавал себе отчет в том, что разыскать Мариетту — задача почти непосильная: ведь музей представляет собой настоящий лабиринт, с темными запутанными переходами, пещерами и закоулками. Но уже одно то, что мне приходится разыскивать ее в лабиринте, придавало особую значительность моему приключению. В подвальную дверь музея я вошел с легким сердцем. Я хаживал сюда раза два или три в год вот уже много лет, и хоть здесь бывали перемещения и перемены, их было меньше, много меньше, чем в мире, который окружает музей. За пятнадцать лет аляскинская пирога продвинулась, верно, ярдов на двадцать пять. Расставшись с галереей тотемных изображений, она переехала в вестибюль. Эскимоски в своих стеклянных футлярах трудились так же смиренно и прилежно, как и тогда, когда я ходил сюда ребенком, держась за руку Гретхен Оксенкрофт. Я решил начать с верхнего этажа и постепенно продвигаться вниз. Поднявшись на лифте, я начал свои поиски с зала, в котором были выставлены драгоценные камни и стеклянные конструкции, изображающие строение молекулы. Скудное освещение представляло большую помеху; если бы залы были хорошо освещены, я мог бы с порога заметить, там ли Мариетта или нет. Но мне приходилось идти от экспоната к экспонату, вглядываясь в лица в полутьме. Плейстоценовый зал с его гигантской конструкцией из доисторических костей мне удалось окинуть одним взглядом. Комната, в которой выставлены чучела мокасиновых змей, тоже была хорошо освещена. Пройдя мимо синего кита и трубкозуба, я очутился в полутемной галерее, в которой мерцали стеклянные шкафы с увеличенными изображениями одноклеточных. Я спустился в еще более глубокие сумерки Африканской галереи и оттуда — в зал обитателей североамериканского континента. Здесь, в этом затхлом и пещерном полумраке, меня охватило волнующее чувство неизменности: ландшафты и времена года сохранились точно такими, какими они существовали всю мою жизнь, — каждый древесный листок, каждая снежинка были на своих местах. Фламинго летели в том же положении, в каком летали в моем детстве, влюбленные лоси так и не расцепили своих рогов, волки по-прежнему крались по голубому снегу к стеклянной стенке, отделявшей их от хаотичного и переменчивого мира, деревья, не утеряв ни одного листочка, хранили свой роскошный осенний багрянец. В конце коридора, стоя на задних лапах, по-прежнему безраздельно царствовал аляскинский медведь. Здесь-то я ее и нашел.
— Хэллоу, — сказал я.
— Хэллоу, — ответила она.
Коротко и ясно.
— У меня замечательная мысль, — сказала она затем, взяв меня под руку. — Почему бы вам не угостить меня ленчем в «Плазе»?
Мы пошли через парк в «Плазу».
— Боюсь, что у меня не хватит наличных, — сказал я, — а здесь нигде поблизости нет банка, в котором бы можно было разменять чек.
Я сосчитал деньги в бумажнике. Там оказалось семнадцать долларов.
— Семнадцати долларов совершенно достаточно для меня, — сказала она. — Раз в жизни вы можете обойтись без ленча, правда ведь?
Так мы и сделали. Она заказала обильный завтрак и бутылку вина. Официанту я объяснил, что уже завтракал; бокал вина я, впрочем, выпил. У дверей гостиницы Мариетта со мной простилась.
— Мне пора в Бленвиль, к деду, чтобы успеть в магазин, — сказала она. — И снова в темницу, и снова в тюрьму…
Я съел бутерброд с котлетой и запил его апельсиновым соком на перекрестке и тоже поехал к себе в Бленвиль.
Часа в четыре на следующий день я был у них. Дверь открыла Мариетта. На ней было нарядное платьице и на правом плече — белая ниточка.
— Вам удалось перекусить? — спросила она.
— Я съел котлетку.
— Вы не сердитесь, что я заставила вас на меня потратиться?
— Пустяки. Деньги для меня не проблема. Почему бы вам не зайти ко мне сейчас?
— Где вы живете?
— В доме Доры Эмисон. Я его купил.
— Сейчас, я только пальто надену. Здесь я как в тюрьме.