Яан Кросс - Полет на месте
Что касается моего повышения в должности, то в «Государственный вестник» сие так и не успело попасть. А свою командировочную, где это в первый и последний раз было зафиксировано, я все же не уничтожил. Но забыл о ней напрочь. Когда в 1952‑м умерла моя мама, я нашел эту бумагу сложенную в восьмеро в материнской сумочке за подкладкой. Видимо, и она не решилась уничтожить ее. Несмотря на опасные времена».
22
Улло рассказывал: «Через три дня, 21 июня вечером, Улуотс к тому времени уже покинул дворец, чиновники, за исключением полковника Тилгре (он в последнюю годовщину независимости республики был повышен в звании), по приказанию Терраса и по личным соображениям в ожидании новостей все были на месте, когда новый премьер–министр решил познакомиться со своей канцелярией.
Чиновники собрались в приемной, точнее, вокруг моего стола, и Барбарус, не то чтобы взмокший, но все же с увлажненной от волнения кожей вкатился или ворвался в помещение. Он махнул нам в знак приветствия рукой и, возможно, ограничившись этим, завернул бы в ожидавший его кабинет или проскользнул в Белый зал, где должно было начаться заседание нового правительства, но Террас задержал его в приемной и начал по очереди представлять нас. Барбарус с вымученной улыбкой пожимал нам руки.
Террас представил: «А это чиновник–распорядитель предыдущего премьер–министра, которого профессор Улуотс позавчера повысил…»
Новый премьер–министр воскликнул: «О-оо, да это же товарищ Паэранд?!. Как приятно…» — и замолчал, оглядываясь с несколько беспомощной улыбкой вокруг. Очевидно, догадался, что некстати выставил меня напоказ. Видимо, в его круглой голове промелькнуло, что мои коллеги должны предположить какие–то близкие и, конечно же, политические связи между ним и мной, и попытался немедленно исправить положение.
«Товарищ Паэранд — поэт! Мой коллега по служению Музе. И очень интересный поэт! Вы, конечно же, знаете об этом…» — сообщил он.
Из моих сослуживцев об этом не знал никто. В действительности его объяснение скорее подогрело, нежели развеяло неожиданно вспыхнувшее подозрение у моих коллег. Например, у полковника Тилгре, который сам не принимал участия в событиях, но c которым я должен был потом долго и пространно объясняться по поводу знакомства с Барбарусом. Кажется, он беседовал на эту тему с моим дядей Йонасом еще до того, как полковник осенью 41‑го, уже при немцах, решительно действовал во имя моего спасения…»
Тут я вмешался: «Послушай, Улло, о своей деятельности во времена Барбаруса ты будешь рассказывать по меньшей мере два сеанса…»
Но он продолжал: «Погоди — что самое характерное: состав Государственной канцелярии очистили за считанные недели. На месте остались бухгалтеры, курьеры и я. В августе, когда новая конституция вступила в силу и вся структура изменилась, во дворце появился — и уже в качестве не премьер–министра, а Председателя Совета Народных Комиссаров — Лауристин. Барбаруса переместили с Вышгорода в Кадриорг, в административное здание, да–да, Председателем Президиума Верховного Совета. Он взял меня с собой. Разумеется, как чиновника–распорядителя, а не как советника. О том, как я стал советником, он, по всей вероятности, ничего не знал. Мои функции были почти те же, что и на предыдущей работе. Только посетителей у нас было маловато. Пожалуй, четверть по сравнению с тем, сколько людей приходило к премьер–министру. И преимущественно другого пошиба люди. Разного рода просители–пролетарии. Чтобы себя обелить — соседей очернить. И кстати, весомых личностей, министров, народных комиссаров et cetera я там не видел. А вот в ч е р а ш н и х деятелей — не густо, и все же, против ожидания, много. Добивались места, покровительства, пособия. Ты спросишь к т о? Ах, оставим имена! И вообще, ничего интересного там не было. Кроме того, что — как я тебе уже говорил — когда партия начала манипулировать результатами голосования при выборах в парламент, Барбарус воскликнул: «Дорогой Паэранд, неужели вы ничего не понимаете? Хотя откуда вам знать? Месяц назад я тоже ничего не понимал. Думал, к о е-ч т о мы все–таки сможем сделать. Теперь–то я знаю: ничего, решительно ничего мы не сможем!» Бывало, когда он приглашал меня сесть за другой конец своего президентского стола, он задумывался, потом вздыхал и задавал вопрос: «Эх — кабы знать, откуда на моем столе появляются эти речи, которые я должен произносить перед эстонским народом…»
До сих пор не могу понять, где его искренность начиналась и где кончалась. Потому что д о л ж е н же был он ощущать существование Центрального комитета и НКВД за своей спиной.
Одним словом, я проработал в Кадриорге почти год. Как чиновник–распорядитель Председателя Президиума Верховного Совета. У него бывали редкие минуты полуоткровенности со мной. Но обычно — розоватая, озабоченная, и чем дальше, тем более озабоченная улыбка… Пока я не помог ему сесть с его маленьким чемоданчиком в автомобиль — помнится, это произошло 15 июля 41‑го. Я даже не знаю, когда его супруга последовала за ним. Мы отправились на Балтийский вокзал — на заднем сиденье два молодчика из Госбезопасности, кругом город в военной неразберихе. Немцы были уже в Пярну и почти вышли на Эмайыги. И Барбарус должен был съездить в Ленинград — подготовить таллиннскую эвакуацию. Но обратно уже не смог выбраться.
Так что позволь мне между делом рассказать о своей личной жизни. Желающие написать про Барбаруса в Эстонии или хотя бы в Кадриорге еще найдутся, быть может. А про жизнь Улло Паэранда не напишет больше ни одна душа».
Он вспоминал: «Итак, начиная с какого года по следам твоих вопросов я перескочил на политику? С тридцать восьмого? Да нет же — гораздо дальше — то есть, наоборот, ближе. Уже рассказал о том, как в конце тридцать восьмого, накануне Рождества, Рута с моей помощью уехала в Стокгольм. Что в феврале 39‑го я ходил с пятью розами свататься к Лии. И получил отказ… — (Кстати, мне показалось, что Улло говорил об этом все еще с легким напряжением в голосе — да–да в 86‑м году, — с легким напряжением в голосе и чуточку громче, чем нужно.) — И представь себе, даже этот отказ не оторвал меня от Лииной юбки. То есть я все еще был в ее руках. Потому что до юбочной стадии дело не дошло.
Ну, мы за год до того ездили с Рутой в Кивимяэ к ее однокласснице Лилли. Уж не знаю, стала бы Рута тащить меня с собой, если бы знала, что к Лилли я чувствовал влечение, и тянуло меня к ней тем сильнее, чем больше я это осуждал. Сия Лилли была видная девушка, тип Джоан Кроуфорд, только с более грубыми чертами лица и, как вскоре выяснилось, шлюха по призванию. Между прочим, отец Лилли, маленький, прыщавый, плохо выбритый человек, владевший двумя весьма приличными домами в Кивимяэ — в одном из них они и жили, — всегда носивший черный с карминно–красным кантом мундир железнодорожника, производил впечатление типичного мелкого буржуа, но на поверку оказался первым «красным», которого я встретил в жизни. Когда я впервые пошел с ним в кладовку — у него там всегда стоял металлический бидон с домашним пивом, — он дал мне четыре коричневые глиняные кружки и позвал с собой набрать пивка, а там вдруг начал костерить Пятса и Лайдонера. Ни с того ни с сего. Правда, полушепотом, но весьма отборными словечками. Не столь уж оригинальными, как потом выяснилось, ибо эти же самые слова мы находили через три года в газетах. Однако первоначально они действовали оглушающе. Угнетатели. Кровопийцы. Живодеры, готовые содрать три шкуры с трудового народа. При этом наливал в кружки пиво, подносил их по очереди ко рту и смахивал тыльной стороной руки пену с усов. Так что когда я впоследствии сталкивался с пролетарской агрессивной лексикой, то десятилетиями на экране моего сознания возникали отнюдь не какие–нибудь там приличествующие случаю чахоточные, измученные лица идеалистов, доведенных несправедливостью до отчаяния, а циничные откормленные красные рожи при мундирах с пивной пеной на усах.
Итак, мы с Рутой ездили туда несколько раз — и всегда, когда я оставался с отцом Лилли с глазу на глаз, он полушепотом громил Пятса и Лайдонера (я не помню, чтобы называл кого–то еще), причем я так и не понял, зачем он это делал.
Может, заметил, что Лилли пытается меня обольстить, взревновал и решил таким образом отомстить: вот тебе, шавка премьер–министра, за то, что ты со своей девчонкой ездишь сюда на мою дочку глазеть. И раз я не могу запретить тебе к ней липнуть, потому что такая уж она у меня есть, тогда получай, будешь, по крайней мере, знать, что серьезный народ думает на самом деле о твоих хозяевах! Не можешь же ты быть такой свиньей, чтобы побежать жаловаться на меня куда следует. Не крылся ли в поведении папаши примерно такого рода механизм? Лучшего объяснения я не смог придумать. А поведение Лилли было яснее ясного: поведение прирожденной шлюхи. Она открыто призналась Руте за стаканчиком папашкиного домашнего вина: «Отобью…» И сделала это примерно так: вытащила меня танцевать танго под граммофон на вечеринке с четырьмя–пятью гостями, увлекла за угол на диван, стоящий в тени пальмы, — и вдруг пуговицы у нее на блузке оказались расстегнуты, груди обнажены, а мое лицо прижато между грудями. Cоски ее грудей были непомерно велики и красны, и вокруг них росли, пусть крошечные и редкие, а все–таки черные волоски. Мне удалось внушить себе, что я ее не хочу, может быть, лишь благодаря тому, что знал, Рута тут же, поблизости. Так что я повел себя с Лилли невежливо, и более вежливым в тот вечер я не стал. А когда теперь я снова подъехал к Лилли, и близость Руты меня больше не останавливала, Лилли, казалось, и думать забыла про мою былую неуступчивость…»