Алексей Скрипников-Дардаки - Комната мести
— Ты так говоришь, потому что совсем обабилась, — подытожила Умница. — Научилась варить какое-то месиво для своего Павла, теперь от гордости лопаешься, что, якобы, умеешь готовить… Конечно, для тебя, которая и яйца сварить не умела, разболтать тушенку в кипятке — подвиг, чистая эмоция, искусство!
— Извини, козленочек, — обиделась Дора, — если бы меня с детства, как тебя, родители по французским ресторанам таскали, может быть, и я толк в еде понимала.
— Не-е-е-ет, — довольно протянула Умница, — ты и такой неумехой неплохо выглядишь…
Мафарка демонстративно повысил голос и вопросительно посмотрел в сторону девушек.
— Так вот, — громко произнес он, чеканя каждое слово, — я продолжаю. Товарищ Маринетти утверждает: «Долой разум! Да здравствует интуиция! К черту музеи, театры, синематограф! Да здравствует живое чувство! Великий футуристический смех омолодит лицо мира. Прочь морализм, психологизм! Да здравствует сумасбродно-физическое! На наших глазах рождается новый кентавр — человек на мотоцикле, а первые ангелы взмывают в небо на крыльях аэропланов. Бездушная машина одухотворяет человека, преображенные античные мифы, сверкающие металлом, попирают угрюмую ржавую мораль толпы!..»
Когда Дора и Умница вернулись домой, они обнаружили голого Павла Антоновича, спящего на полу.
— Он плохо кончит, — равнодушно сказала Умница, так, будто констатировала факт, — морфий напрочь выжигает мозги.
— Не могу понять, — растерянно пожала плечами Дора, — что происходит? Павел стал жесток, раздражителен, мерзок временами до невыносимости. Неужели всему виной морфий?
— Может, морфий, может, его работа, — сказала Умница. — Ты сама знаешь, где он служит. Может, еще что… совесть, например, или страх — не знаю… Слушай, Дора, — Умница взяла подругу за руку, — давай сбежим отсюда в Париж. У моих родителей есть апартамент прямо напротив чудесного маленького парка. Ты будешь бездельничать, курить, пить вино, а я… я буду тебе готовить так, что ни один ресторан не сравнится! Если честно, я вообще не могу понять, что ты нашла в этом сатире. Его член что ли?
— Какой там член?! — отмахнулась Дора — все гораздо проще… Я просто его боюсь. Понимаешь? Боюсь его непредсказуемости, боюсь, что убьет меня, если я уйду от него… Да! Он непременно убьет, разорвет меня на клочки, умоется моей кровью, будет жрать мои кишки. И ему все сойдет с рук. Он убьет и тебя, и твоих родителей, и всех, кто его окружает. Сначала я думала, что Павел — это игра, временное развлечение для нас обоих… Подумаешь, монах какой-то. Всегда мечтала соблазнить монаха. Но в нем что-то спало, что-то, чего я не увидела в начале… Теперь оно проснулось и постепенно расправляет свои черные крылья…
— Ты бредишь, Дорка, — перебила Умница, — ты — чокнутая нимфоманка и выдумщица. Все твои страхи в твоей голове. Поняла? Это Павел заразил тебя бояться всего, он сам всего боится, а главное — себя. Мужчины всегда заразны, я тебе говорила. — Умница крепко обняла Дору. — Я тебя избавлю от него, слышишь? Клянусь, что избавлю. Ты позабудешь, что такое тьма.
— А мне нравится тьма, — безвольно сказала Дора, — мне нравится думать о том, как я казню себя, как повешусь, убьюсь, если, не дай Бог, что-то надломится, хрустнет в той жизни, какой живу сейчас. Если хоть одна струна моей души войдет в диссонанс, если не выдержит, лопнет…
— Дорка, любимая, что ты несешь?! — Умница впилась в дорины губы, покрыла поцелуями ее шею, расстегнула кофточку, обнажив ложбинку между грудей. — Дора, хочешь, я, как собака? Я буду как твоя верная собака, послушная сука, которую ты можешь бить, воспитывать, выбросить на улицу, а я буду плестись за тобой, скулить, тыкаться в твои ноги. Я загрызу каждого, кто посмотрит в твою сторону. Я буду лаять на дождь, ветер, на этот город, на все, что тебя пугает… Выть, лаять, скулить и лизать твои ноги, всю тебя с ног до головы…
С утра Павла Антоновича мучила ужасная головная боль. Сегодня ему предстояло открывать митинг воинствующих безбожников, а затем участвовать в кощунственном вскрытии мощей одного святого. Мощи были экспроприированы из храма и выставлены на площади для всеобщего обозрения как «предмет культа, используемый церковниками для запугивания и угнетения необразованных масс населения».
Сегодня Павлу Антоновичу предстояло прилюдно открыть раку с мощами и высыпать их на снег, тем самым доказав, что никакой кары Божьей за его действия не последует. На улице был ужасный мороз, но, несмотря на это, огромная толпа собралась у огороженного красноармейцами деревянного постамента, на котором должно было состояться «представление по вскрытию мощей». Павел Антонович сильно замерз, выпитый стакан водки его не согрел, к тому же Ярославцев задерживался, а без начальства начать вскрытие мощей он не смел. Но вот, наконец, подкатила машина. Она привезла не только народного комиссара, но и корреспондентов-хроникеров из Франции с большой деревянной синематографической камерой. Началась съемка.
Павел Антонович сдернул холстину, под которой находилась старинная серебряная рака. Внезапно ему вспомнился солнечный осенний день, когда родители первый раз повезли его, еще совсем маленького, в Троице-Сергиеву Лавру. Он вспомнил тяжелый приземистый собор, казавшийся ему тогда громадным, темные окна древних икон с глядящими из них строгими ликами. Ему казалось, что все святые пришли сегодня из глубины веков, чтобы посмотреть на него, мальчика Павла в матросском костюмчике, стоящего у алтаря. Затем родители поманили его куда-то в сторону, и он увидел огромный серебряный ларец, немного похожий на гроб. «Это называется „рака“, — объяснили родители, — там находятся уже много столетий мощи преподобного Сергия. Иди-ка, приложись к ним и попроси святого, чтобы он помог тебе вырасти большим, сильным, смелым, чтобы ты никогда не болел, наконец, научился читать и слушал родителей. Помолись, чтобы все были живы и здоровы…»
Как-то на праздник отец Павла Антоновича без ведома игуменьи решил переоблачить мощи святого Ферапонта, хранимые в монастырском соборе с незапамятных времен, в новопошитые священнические ризы. Он знал, что «переодевать» святых к празднику является практикой Киево-Печерской лавры, и захотел ввести эту благочестивую традицию в своей обители. Рано утром, когда на дворе было еще темно, отец и сын отправились в храм, взяв с собой побольше свечей, керосиновую лампу, розовое «афонское» масло и облачение. Чудесно пели соловьи. Отец был на подъеме, он говорил Павлу, что приложиться к мощам непосредственно, а не через застекленное оконце, благодать особая, такое не каждому выпадает. Павел был счастлив, он мечтал увидеть настоящего древнего святого, много веков пролежавшего в позолоченной раке во свидетельство своей праведности, запечатленной нетлением тела. Проходя через святые ворота, расписанными сценами из жития Ферапонта, отец не преминул ругнуть «деревенского мазилу», грубо и аляповато поновившего фрески. Монастырский двор был невелик. К Крестовоздвиженскому собору вел деревянный тротуар, изрядно скрипевший, когда на него ступали. Из-за раннего часа в соборе было холодно, темно и пусто. Отец запалил свечи и лампы, сходил в алтарь, принес ключ, хранимый на престоле под серебряной «до-никоновской» дарохранительницей, и, недолго повозившись с замком, поднял тяжелую позолоченную крышку. Под парчовым полуистлевшим покрывалом просматривались явные очертания человека. Перекрестившись трижды, отец благоговейно снял покров и отпрянул, закрыв лицо руками. Тогда Павел ничего не понял. Отец приказал немедленно идти в алтарь чистить кадило…
Тремя днями позже мальчик подслушал отцовский разговор с одним офицером, ввергший его в многодневное уныние и даже неверие. Отец рассказывал, что в раке лежали вовсе не мощи, а набитый соломой мешок, восковая голова и пустая банка из-под какао «Фликъ» после того случая отец совсем проигрался в карты и много пил. Он говорил, что ему не хватает цветущих яблонь, и потому он хочет бросить «вонючую Россию» и уехать на Дон в станицу Старочеркасскую к родне. Время лечит, и вскоре мальчик позабыл пережитую им трагедию. Через много лет, став иеромонахом и богословом, как многие церковные прогрессисты он считал поклонение мертвым телам праведников необязательным, так как в Евангелии ничего об этом не сказано, но допустимым для простого люда, «в теплоте сердечной и по неграмотности ищущего внешнего выражения своей веры». В те годы он был особенно близок во мнениях с непонятым гением, пьяницей, эксцентриком и хулиганом Василием Белоликовым — профессором, проповедующим радикально обновленное «новоэпохальное» христианство. Но его раздражало, что ученый муж, особенно приложившись к Бахусу, любил поганить монахов, даже матерным словом. Их пути разошлись, потом снова схлестнулись в Москве, в 23-ем на обновленческом соборе, где Павел Антонович держал речь от лица новой власти, а Белоликов экстравагантно издевался над тихоновцами. Тогда Павел Антонович пригласил профессора на очередное театральное разорение мощей, но Белоликов, как всегда, напился и не пришел.