Карен Бликсен - Прощай, Африка!
Когда я нашла Кнудсена мертвым на дороге к нашей ферме, я тут же послала гонца в Найроби — сообщить в полицию о его смерти. Я собиралась похоронить его у себя на ферме, но поздно вечером два полисмена приехали в машине, чтобы забрать его, даже гроб привезли. В это время разразилась страшная гроза, на нас вылилось на три дюйма дождя — как раз начинался сезон дождей. Мы подъехали к дому Кнудсена — дождь лил как из ведра, стоял сплошной завесой, и когда мы выносили Кнудсена к машине, гром грохотал у нас над головами раскатами пушечной канонады, а молнии сверкали, вставая со всех сторон густо, как стебли кукурузы на поле. Цепей на колесах полицейской машины не было, и она еле держалась на колее, моталась из стороны в сторону. Старику Кнудсену, наверно, пришелся бы по душе такой торжественный выезд с фермы.
Позже я никак не могла договориться с муниципалитетом Найроби по поводу похорон. Поднялся горячий спор, и мне несколько раз приходилось ездить в город. Это было последнее, что завещал мне Кнудсен, — последний вызов, через меня, ненавистному закону. Теперь я больше не была мадам Кнудсен — я стала его собратом.
Глава пятая
Беглец отдыхает на ферме
Однажды на ферму пришел путник, переночевал, ушел и больше не возвращался. С тех пор я изредка вспоминаю этого человека. Звали его Эммануэльсон: он был родом швед, и я впервые познакомилась с ним, когда он служил метрдотелем в одном из отелей Найроби. Это был полноватый молодой человек с румяной круглой физиономией, и у него была привычка стоять за моим стулом во время второго завтрака в ресторане и рассказывать тягучим масляным голосом о родине и о наших общих знакомых, и мне эти нудные беседы так надоели, что я стала завтракать в другом отеле, а тогда в Найроби их было только два. Потом до меня доходили неопределенные слухи об Эммануэльсоне; казалось, что он был обречен на вечные неприятности, а кроме того, его вкусы и понятия о радостях жизни сильно отличались от общепринятых. Из-за этого его невзлюбили другие скандинавы, жившие в этих краях. Однажды, к концу дня, он внезапно явился к нам на ферму, очень расстроенный и перепуганный, и попросил меня одолжить ему денег, чтобы срочно уехать в Танганьику, иначе он боится, что его посадят в тюрьму. То ли моя помощь пришла слишком поздно, то ли Эммануэльсон истратил деньги на что-нибудь другое, но вскоре я узнала, что его арестовали в Найроби; в тюрьму он не попал, однако с моего горизонта на какое-то время исчез.
Как-то вечером я возвращалась домой верхом так поздно, что на небе уже показались звезды, и увидела, что у моего дома на камне сидит какой-то человек. Оказалось, что это Эммануэльсон, и он встретил меня веселым возгласом: «Вот и ваш бродяга, баронесса!» Я спросила его, как он сюда попал, и он объяснил мне, что сбился с пути и случайно вышел к моему дому. А куда лежит его путь? В Танганьику.
Вряд ли он говорил правду — в Танганьику вело широкое шоссе, найти его было легко, и дорога на мою ферму шла от этого самого шоссе. А как он собирается попасть в Танганьику? — спросила я его. Пешком, сказал он. Но это невозможно: никому не под силу три дня идти по резервации племени масаи, где нет воды и рыщут львы — накануне у меня были люди из этого племени, жаловались на львов, просили меня застрелить хоть одного.
Да, да, Эммануэльсон все это отлично знает, но он все равно идет в Танганьику пешком. Ведь ничего другого ему не остается. Он хотел только спросить меня — раз уж он заблудился, нельзя ли ему пообедать со мной и переночевать на ферме, а завтра спозаранку выйти в путь — но если мне это неудобно, он может уйти сейчас же, вон как ярко светит звезды!
Я слушала его, сидя в седле во время этого разговора, чтобы подчеркнуть, что я не считаю его гостем — мне вовсе не хотелось обедать в его обществе. Но, слушая его, я поняла, что он и не ждет приглашения, не верит ни в мое гостеприимство, ни в убедительность своих слов. В темноте, около моего дома, он показался мне очень одиноким; у него и впрямь ни единого друга на свете не было. А напускная веселость — он прибег к ней не ради того, чтобы спасти свою честь — поздно было ее беречь — а чтобы сохранить мою: если я сейчас прогоню его, то это будет выглядеть совершенно естественно, и меня никто не упрекнет в жестокосердии. Это была любезность, оказанная мне загнанным, как зверь, существом. Я кликнула своего слугу, велела взять лошадь и сказала:
— Входите, Эммануэльсон. Можете здесь пообедать и переночевать.
В комнате, при ярком свете лампы, на Эммануэльсона было жалко смотреть. На нем было длинное черное пальто, каких в Африке никто не носит, он был небрит, волосы .висели космами, старые башмаки лопнули, никаких вещей он в Танганьику не нес — шел с пустыми руками. Казалось, мне придется взять на себя роль первосвященника, который приносит в дар Господу живого козла отпущения, прогоняя его в пустыню. Я решила, что надо выпить вина, это будет кстати. Беркли Коул, который обычно заботился о моих запасах вина, недавно прислал мне ящик редкостного бургундского, и в этот вечер я велела Джуме откупорить одну бутылку. Когда мы сели за стол и вино было налито в бокал Эммануэльсона, он отпил половину, поднял бокал и долго смотрел на просвет, созерцая вино — так вслушиваются в дивную музыку.
— Fameux, — сказал он по-французски, — fameux[13]. Это Шамбертэн 1906 года.
Год он угадал правильно, я почувствовала уважение к Эммануэльсону.
Но он сначала отмалчивался, и я тоже не знала, о чем с ним говорить. Я спросила, почему он не мог нигде найти хоть какую-нибудь работу. Он сказал, что так вышло, потому что он не умеет делать то, что тут делают все люди. Из отеля его уволили, да он, в сущности, и не был профессиональным метрдотелем.
— Вы хоть немного знакомы с бухгалтерией? — спросила я.
— Нет, не имею понятия, — сказал он. — Мне всегда было трудно сложить в уме даже две цифры.
— А со скотом умеете обращаться? — продолжала я.
— С коровами? — спросил он. — Нет, нет, коров я боюсь.
— Ну, а трактор водить умеете? — спросила я. И тут слабый луч надежды осветил его лицо.
— Нет, — сказал он, — но я думаю, что смогу научиться.
— Только не на моем тракторе, — сказала я. — Но скажите мне, Эммануэльсон, что же вы делали всю жизнь? Чем занимались? Кто вы?
Эммануэльсон гордо выпрямился: — Кто я? — повторил он. — Я — артист!
Я подумала: слава Богу, помочь чем-то практически этой заблудшей душе не в моих силах; значит, настало время для обычной человеческой застольной беседы.
— Так вы актер, — сказала я. — Это прекрасная профессия. А какие роли вы любили больше всего, кого вы играли на сцене?
— О, ведь я — трагик, — ответил Эммануэльсон, — мои любимые роли — Арман в «Даме с камелиями» и Освальд в «Привидениях».
Мы поговорили об этих пьесах, о разных актерах, которых мы в них видели, о том, как следовало играть эти роли. Эммануэльсон оглядел комнату:
— У вас случайно нет здесь пьес Генрика Ибсена? А то мы могли бы сыграть последнюю сцену из «Привидений», если вы не откажетесь сыграть миссис Альвинг. Пьес Ибсена у меня не было.
— Может быть, вы помните «Привидения»? — сказал Эммануэльсон, увлеченный своей затеей. — Я знаю роль Освальда наизусть, от слова до слова. Самая лучшая сцена — последняя. Такого трагического накала больше нигде не найдешь.
Уже высыпали звезды, ночь стояла чудесная, теплая, близился сезон дождей. Я спросила Эммануэльсона, неужели он хочет идти пешком в Танганьику.
— Да, — сказал он. — Теперь я возьму судьбу в свои руки.
— Одно хорошо, — сказала я, — хорошо, что вы не женаты.
— Да, — согласился он, — да... И, немного помолчав, смущенно сказал: — Впрочем, я женат...
Эммануэльсон стал жаловаться, что тут белому человеку трудно выдержать конкуренцию с местными туземцами, чья работа стоит много дешевле.
— А вот в Париже, — сказал он, — я всегда мог найти работу, хотя бы ненадолго — в кафе официантом. — Почему же вы не остались в Париже, Эммануэльсон? — спросила я.
Он бросил на меня короткий ясный взгляд. — В Париже? — сказал он. — Что вы, нет, нет! Я ушел в последнюю минуту!
У Эммануэльсона, оказывается, был единственный друг на всем белом свете, и он то и дело вспоминал его во время нашего разговора. Вот если бы он мог дать о себе знать этому другу, все бы переменилось — друг был очень богатый и очень щедрый. Он был по профессии фокусник и объездил весь мир. В последний раз Эммануэльсон слышал, что этот друг живет в Сан-Франциско.
Мы часто возвращались к литературе, театру, но, в основном, обсуждали дальнейшую судьбу Эммануэльсона. Он рассказал мне, что его соотечественники тут, в Африке, отреклись от него один за другим.
— В трудное положение вы попали, Эммануэльсон, — сказала я. — Я даже не могу представить себе человека, который оказался бы в таком безвыходном положении, как вы.
— Да, я и сам так думаю, — сказал он. — Но недавно мне пришло в голову то, о чем вы, наверное, и не подумали: должен же хоть кто-то из всех людей быть в самом безвыходном положении.