Василий Дворцов - Каиново колено
— Да. Две недели, как выписали.
— А чем? Надеюсь не заразно?
— Сотрясение. И ушибы.
— Кто это тебя?
— Да… Сам виноват. Я поэму написал. Об Афгане. Ну и решил почитать для участников. В парке Горького.
Сергей аж привстал:
— Ты чего? На день ВДВ там был?
— Да… Ну, вот и почитал отрывки. Кто слышал, понравилось. Ребята из псковской бригады были. Выпили мы с ними. Мне и подарили голубой берет. А уже потом, когда я один из парка уходил, меня другие десантники спросили, где служил. Ну, и когда узнали, что нигде, стали бить. За этот самый берет.
Сергей смотрел и не понимал, почему его вообще в живых оставили: ну еще бы тельник напялил. И наколку ручкой нарисовал. Но, главное, ведь в это же самое время он сам балдел где-то совсем рядом. Пил, пел и купался в фонтане. Совсем рядом. Как же не столкнулись? «За берет били», — ох, Олежек, ну, пиит, ну, одуванчик, блин! Как же так? Вроде бы взрослый человек, не идиот. По крайней мере, был до этого случая. И куда сунулся. На что надеялся? На великую силу родной русской речи? Так, мол, и так, дорогие наши герои-интернационалисты, я про вас поэму написал. Как истинный медиум войны. Ямбом. Четырехстопным. С прологом и эпилогом. С вытекающей моралью. Ага, и вокруг все должны были заплакать от благодарного умиления. И принять в полосатое братство. В котором больше восьми литературных слов вообще неприлично употреблять. Нет, восемь — это уже для офицерского состава. «Братаны, зовусь я Цветик, от меня вам всем приветик»… Какая ж ему, блин, война, если он даже не знает что такое «тумбочка», и как на ней стоят? Ой, одуванчик. Как, блин, жив остался?
— Спасибо милиции. Меня на «скорую» и в Склифосовского. И все. Я даже не мог свои телефон и адрес вспомнить. Хорошо, что там знакомый оказался. Помнишь, вместе меч ковали? Он меня сюда и привез, на пока. Пока я улицу не смогу перейти. Сергей, но это не важно. Я не за этим пришел.
А вот это уже не важно ему. Сейчас начнет извиняться за Леру. Зачем?
— Сергей. Я про нее.
Мало, что ли ему навешали? Совсем ведь не понимает, что опять лезет в чужое. В чужое прошлое. Прошлое навсегда.
— Она сейчас у нас живет. Ну, если правильнее, со мной. Ну, и мамой. Но я знаю, что она меня не любит. И живет потому, что больше негде. И потому, что ты ее бросил. А я люблю. И готов терпеть даже то, что она продолжает любить тебя. И мама сказала: нужно терпеть и ждать. И все будет хорошо. Ты напрасно улыбаешься, Сергей. Она же, когда ты уехал, себе вены резала. И еще. Ты только тоже… ну, терпи. Если бы не это — не вены, у вас бы мог ребенок случился… А я все равно ее люблю. И буду любить. Теперь все, прощай.
ЧЕТВЕРТЬ ТРЕТЬЯ
ОСЕНЬ
Глава пятая
Хорошая вещь «копейка». Такая жёлтая-жёлтая, такая своя-своя. Купленная у инвалида, у которого практически простояла в гараже все двенадцать лет. Дедок-то и пользовал её только летом. От гаража до дачи. Сергей только свечи поменял, а так всё родное. Движок тянет ровно, нежно, и этот, уже пятикилометровый подъём нисколько не чувствуется. За мягким правым поворотом вышли на плато. Далеко позади голубели две вершины, огибаемые ртутной ниточкой стремительной Селенги, а впереди дорога идеальной прямой нацелилась через чуть холмистую широченную долину к пока невидимому, но всё приближающемуся дацану. И денёк-то сегодня просто отменный. С утра он даже убоялся, что прижарит, но набежали округлые облачка, отрывисто перекрывающие далёкое солнце, так что в салоне просто благодатно.
И особенно благодатно оттого, что рядом, да так, что Сергей всё время видит его боковым зрением, сидит Витёк. Да, да, тот самый друг туманной юности из родного Новосибирска. Сколько ж они не виделись? Семьдесят шестой, семьдесят восьмой тире девяносто второй… итого… почти четырнадцать лет? Боже мой, что с бедной лошадью сделали! Самого-то себя каждое утро в зеркале наблюдаешь, и вроде если и меняешься, то незаметно, так — уголки глаз провисли, зубы пожелтели. А вообще-то ещё герой. Вполне герой. Чего про других иной раз не скажешь. Но Витёк не просто изменился, а изменился совсем: поправился как-то по-бабьи, обрюзг, отпустил узенькую, как у Хотабыча, бородёнку, а череп, наоборот, выбрил до блеска, оставив только тонкую косичку, убегающую за шиворот. А сегодня, так и вообще, с утра ввёл в изумление: на дорогу в дацан вместо рубашки и брюк надел, точнее накрутил, пару простыней. Жёлтую и красную. А на лбу промеж бровей «Y» нарисовал. Ну, ну, конечно, он уже тогда, пятнадцать лет назад, это начинал. Морковку есть, кожу не носить. И теперь, судя по всему, окончательно продвинулся. Просто за облаками скрылся. А кто бы мог только подумать, что простой советский грузчик с ликероводочного стал сейчас в Новосибирске известным гуру, учит и лечит толпы ищущих и алчущих истины и чистоты? Как оно называется? «Новая эра», «Век водолея»? Витёк вчера что-то буровил весь вечер про изучение «ведической культуры», но Сергей, мучившийся вопросом — чем можно угостить дорого гостя, если всё без мяса? — до самого сегодняшнего переодевания так всерьёз и не включался. Вера — дело интимное. Если, конечно, она не форма приработка. Захотел друг в дацан, значит доставим. Желание друга — закон во всех исповеданиях. Но, конкретно для Сергея, от этих жёлто-красных простыней совсем другим веяло. Слишком местным, до боли намозоленным. Когда русский проживёт восемь лет посреди бурят… Да, тем более, если в семье… Тогда вся эта кришнаизмика, сахаджа-йога, трансцендентальная медитация, неоведантизм, теософия, «живая этик» — не просто мутотой от комплекса неполноценности, а уже вполне конкретно национальным предательством воспринимается. Уж лучше было бы некоторым хорошим людям от заикания и косоты в культуризм подаваться. Или в гусары.
Выжженная за лето степь стала совсем рыжей, разодрано рябой от торчащих бурых клочков иссохшей до хруста полыни и частых белесых озерков мелкого ковыля. Пустынную щербатую шоссейку нет-нет, да и перебежит уже отправившееся в своё осеннее путешествие перекати-поле. Тёмно серые снизу и ослепительно белые сверху, округлые облачка равномерно распределились по всему бледному небу. Спешат, спешат, упруго гонимые от востока. Хорошо, не жарко… И всё же он страшно рад встрече. Рад тому, что и Ленка не навязалась с ними, отпустила в дорогу вдвоём. Хоть поговорить по-мужски, без оглядки.
— Ты помнишь, как ты тогда телеграмму переслал? Йог-ибн-Витёк? Или как тебя теперь? Прости, не упомню.
Витёк только покровительственно улыбнулся. Чему? Сергею-то плевать, что у него теперь какое-то новое замысловатое имя. Пусть для лам побережёт.
— Я в тот же вечер на поезд и сюда. Оттрясся четверо суток, вышел ночью с адресом на конверте на пустой перрон. И влип. У меня же представление об Улан-Удэ было, что тут деревня три на три улицы. Подумаешь, проблемы — какую-то Геологическую найти? Но, ладно, не это важно. Важно, что пока я в ту ночь по городу плутал, Петя в больнице умер. Опоздал буквально на три часа. Три часа. Говорят, он в бреду меня звал. Не маму, не папу, а меня. Они рядом сидели, а он ведь так за неделю ни разу и не пришёл в сознание. Я потом пять ночей вокруг автовокзала кружил. Увидел бы кого похожего на описанию, уложил бы не раздумывая. Всех бы живьём под асфальт закопал, сколько бы ни было. Всех. Это ведь подумать только: Петя — здоровенный, бугай, сильный, смелый… И, главное, такой правильный… Вот, когда годики процокают, начинаешь по-настоящему понимать: второго такого правильного не встретить. Глыба. И какие-то зачуханые говнюки, подонки, мразь бакланная — раз, и всё. Заточка в позвоночник… Главное, что тётки, за которых он заступился, как сразу убежали, так потом и не нашлись… Бог им судья… Похороны из театра были. Столько народу собралось, что даже в фойе не вмещались. А на улице ещё присоединялись. Венками всю могилу закрыли. Я тогда там, на кладбище, и решил: останусь. Буду его репертуар играть. Это словно толчок был в сердце. Сейчас думаю: это Петя сам мне тогда прошептал, сам. Директор и режиссёр, конечно же, просто очумели. Представь: московского актёра без всяких предварительных условий в Забайкалье заполучить. Мечта и сказка. Так же не бывает. Но и загвоздка: я ведь помельче Пети раза в два. Фактура, видите ли, не та. Как, мол, публика воспримет? И что скажет коллектив? Министерство? Княгиня Марья Алексевна? Но я их сломал. Начал вводиться. Тексты зубрил по ночам, днём одна сценическая сверка с партнёрами, и вечером уже в бой. Вот так и воспринимал весь идиотнейший репертуар — через бой. Бедный Мазель! Чего он только не тащил: тут и тринадцатый председатель, и Штирлиц, и Отелло, и Макар Нагульнов, и страстный сталевар, и увлечённый конструктор. А ещё сельский учитель и полярный лётчик. Ведь, чем меньше театр, тем больше он вынужден раздувать репертуар. У меня по премьере в неделю было. Как не свихнулся? Но, зато к концу сезона Русская драма без участия в спектакле Сергея Розова не посещалась… Я их заставил, всех заставил. Полюбить себя. А на следующий год мы с Ленкой сошлись. Вот, Катьку воспитываю… А ты, что, Ленку действительно не помнишь? Ну, она же с нами училась, я, вроде, знакомил? Или, может, Петя?.. Только ты, это, не подумай, что она после репертуара через запятую. В наследство. У нас с ней действительно вдруг новая любовь произошла.