Наталья Галкина - Сказки для сумасшедших
Впереди, в цветастой юбке, алой шали, в парике угольно-черном до пояса, в чернющей полумаске, широким шагом шла пританцовывающая цыганка с саксофоном, именно с саксофоном, а не тромбоном, сюрприз, и заливался саксофон, би-бью-би-бью-ба-да, ба-да, ба-дам; а следом, выворачивая из-за угла, уже сопровождаемый зрителями, вышедшими из кинозала, ворох цвета, приплясывающие в такт саксофону, сияющие глазами в прорезях масок — ряженые!
Непосредственно за саксофонистом шли две голубые балерины, темно-синие трико обтягивали такие стройные и длинные ножки, что даже дамы ахали, заглядевшись; юбочек крахмального тюля, многослойных балетных пачек был мизер, только задики прикрыть; низкие лифы, облегающие до локтя точеные руки темно-голубые перчатки, синие страусовые перья на шляпах, — Люся с подружкой, их узнавали и под масками по статности и танцующим походкам, богинь из богинь.
За ними вчетвером, шире шаг, — Рабочий, Колхозница, Серп и Молот (Рабочий и Колхозница — два дипломника дюжих со скульптуры, Серп и Молот— две маленьких первокурсницы в клееных картонных конструкциях). Карлик из ларька превратился в карлика из сказки; его, как юного пионера, держали за руки вальяжный Римлянин, в простыне, сандалиях на босу ногу, лавровом венке набекрень, и Гречанка с золотым конским хвостом волос, тоже в сандалетках. Четыре черных козла с барабанами, несомненно глумясь, вели робота, хотя он шел сам, он был гвоздь программы, Железный Феликс, вместо башки череп, на черепе фуражка, френч и галифе, лампочки в глазницах, осторожно, пешеходы, на нашем маленьком светофоре чаше всего красный свет, и ведь пел, пел, родимый, вразрез волне и саксофону пел: «Эх, хорошо в стране советской жить!»
Следом поспешали кустодиевская купчиха, — разумеется, Лили, такой бюст никаким костюмом не замаскируешь, алый Шут, даже маска красная, с лютнею (пока не запел, никто не узнал), экзотический Шаман с бубном, Калиостро, что и значилось на плаще, Василиса Премудрая, что и значилось на кокошнике, Маг в остроконечном колпаке, две Русалки с фавном, три Снегурочки, Дед Мороз с мешком, Петр Первый под ручку с Софьей Перовской, обвешанной гранатами и пистолетами, на муфточке надпись «Динамит», нимфа, нимфетка, Арлекин с Коломбиной, Вождь краснокожих, привидение, Факир и прочие романтики времен развитого социализма.
Шествие стало стекать по мраморной лестнице в зал, сделав паузу на серединной площадке, во время остановки цыганка исполнила на саксофоне «Очи черные», подхваченные оркестрами внизу. Ряженые уже спустились вниз, когда наверху лестницы возникла фигура высокого человека в цилиндре, длинном черном плаще и белых перчатках; он простер руку, и туг к нему присоединился незнамо откуда взявшийся гигантский Кот.
— Я та сила, — громовым голосом произнес некто в цилиндре, хотя при появлении Кота был узнан он всеми, узнан в качестве маски, разумеется, — что вечно хочет зла и вечно творит добро!
— Воланд! — крикнули снизу.
Как по волшебству, подбежали к Воланду и Бегемоту гражданин в клетчатом пиджачке и картинно прихрамывающий рыжий в черном трико, ведшие за руки обтянутую трико телесного цвета Изюминку в алых туфельках и бархатной полумаске, изображавшую, конечно же, Геллу.
Они уже приготовились спускаться по левой ветви лестницу когда на правой показался улыбающийся Мастер в сером больничном халате; он был без маски, Покровский.
— А где же Маргарита? — крикнули из зала.
— Королева бала сегодня на бал не придет, — отвечал Воланд. И сквозь разочарованное «о-о-о-о...» послышалось снизу, с лестницы, спуска краткого в музей:
— Я здесь!
И стройная женщина в плаще с распушенными темными волосами вышла в зал и глядела вверх на группу Воланда.
— Вот это да! — вскричал Кот и махнул лапой оркестрам, которые и грянули чохом: «В си-реневом саду жу-жжание шмеля!..»
Вся компания двинулась вниз, к Маргарите, в толпу на дне зала.
Танцуя в полутемном просторе, подсвечиваемом лампионами с елки и метущимися разноцветными бликами зеркального шара, легко было говорить о своем, потому что соседи были заняты собственной беседой, вокруг каждого имелось автономное пространство со своей акустикой, почти звуконепроницаемое; улей гудел, не слыша друг друга. На несколько мгновений все отхлынули к стенам зала и к елке и остались там дольше, чем собирались; оркестры, еще раз объединившись, заиграли вальс, и первой паре позволено было открыть бал-маскарад в свободном прямоугольнике зала под аплодисменты и возгласы расступающихся: Воланд с Маргаритой пересекли по диагонали огромный прямоугольник, чтобы потом потеряться в сонме танцующих, в мелькании всех и вся. И тогда, когда остались они одни, открывая бал, в каре ряженых и неряженых, и позже, в акустическом феномене пространства танцующей пары, было у них время говорить и слушать. Глядя в голубиные прорези полумаски, Воланд и сказал:
— Глазам своим не верю, голубушка; во-первых, у вас ведь был другой костюм поначалу; во-вторых, что с вашими волосами? где ваша темно-золотая прическа? вы выкрасились, что ли, по случаю новогоднего вечера? преодолев отвращение к косметике?
— Что мне оставалось делать? Маргарита должна быть чернокудрой, — отвечала она.
— А почему вы решили сменить костюм?
— Конечно, из-за вас, когда поняла, что вы оденетесь Воландом. Я и Покровского подговорила, и Азазелло с Коровьевым, и Изюминку.
— А Кот?
— Кот — случайное совпадение. Он мог бы гулять по залу сам по себе, как собирался. Что вы так смотрите на меня?
— Просто на работе, в музее, вы прячетесь за очками, строгим костюмом, играете роль синего чулка; а сейчас видно, какая вы красивая... и вообще другая.
— Однажды мне это уже говорили. Один юноша преподнес мне букет сирени с таким же текстом. Знаете, я выпила для храбрости и, по-моему, пьяна изрядно от рюмки коньяка, правда, рюмка была большая, а я, вообще-то, не пью. А выпила я потому, что мне хотелось сказать вам кое-что, но сказать только на сегодняшний вечер, завтра вы забудете, и я забуду, и все будет как прежде. Если вы дадите мне слово, что все будет забыто, а вы его дадите, я скажу, как собиралась.
— Честное слово. Что бы я ни услышал.
Полумаска оттеняла ее пылающие щеки, длинные черные волосы разлетелись по плечам, плащ развевался, обметая бликующий воздух. Всплеск ее плаща, всплеск его плаща: вальс.
— Я собираюсь говорить с вами о любви. Нет, не о своей, хотя, будь вы моложе, будь все хоть чуть-чуть иначе, я бы призналась вам, не скрою, какое притяжение к вам ощущаю. Но речь сейчас не обо мне. Алексей Иванович, ведь я знаю, кто вы.
— Что?
— Я — воспитанница, приемная дочь женщины, которая вас очень любила. Не перебивайте меня. Я сама все время буду сбиваться. Я очень много слышала о вас, вы были легендой, удивительным существом из другой жизни, я видела даже вашу фотографию в молодости, там вы совсем иной, но узнаваемы, у моей приемной матери была ваша фотография, но — она умерла в прошлом году — она велела мне перед смертью некоторые бумаги сжечь, и вашу фотографию тоже, и я сожгла.
— Господи, Аделаида Александровна, о чем вы говорите? не путаете ли вы меня с кем-нибудь? какая женщина? кто? я ничего не понимаю.
— Да вы ее едва знали и не замечали вовсе. Она была влюблена в вас без памяти в юности. Но у вас был роман с вашей царицей, с вашей богиней, где вам было заметить маленькую переводчицу, не блиставшую красотой, плохонько одетую... и так далее. Потом вас арестовали как немецкого шпиона, вы исчезли. Моя приемная мать горевала и убивалась, но война началась, ваша история потонула в смертях и взрывах, как в буре. К концу войны моя приемная мать была военной переводчицей в чине лейтенанта и должна была участвовать в важных переговорах; совершенно случайно встретила она вашу бывшую возлюбленную, подошла к ней, заговорила о вас, они вспоминали вас весь вечер, полночи, а утром моя мама пошла в Большой дом и подала запрос: где вы? что с вами? еще человек приличный, как ни странно, в окошечке сидел, запрос не хотел у нее брать, все повторял — вы ж такая молоденькая; но она настояла. Из-за этого запроса ее и арестовали, суток не прошло. Она провела в лагерях десять лет.
— Должно быть, я ее вспомнил. С ума сойти. Я ничего не знал.
— Иногда я думаю, она подала запрос по наивности, от вспыхнувшего вновь чувства, а иногда — знала: арестуют, хотела участь вашу разделить. Она вас увидела мельком, когда зашла ко мне в музей. Спросила, кто вы, как вас зовут. Я ответила. У нее лицо было такое, она засмеялась. Она мне ничего не объяснила тогда, для меня рассказы о вас и вы сами не совпадали. Только умирая, в больнице, она велела мне сжечь бумаги из одного из ящиков, бумаги, которые десять лет прятали соседи. Так я увидела вашу фотографию и поняла, что вы и есть — тот, из-за которого ее арестовали.
— Почему вы рассказываете мне это сегодня?