Яков Арсенов - Избранные ходы
— Мне текст не нужен, я весь его выучила во время прогонов… Только я не знаю… — потупила глаза Инна.
— Ничего страшного, сможешь. — Он старался не смотреть ей в глаза. Обойдется. Просто так надо.
В театре Инну называли помрежем. Она ходила в клетчатом кепи и краями своего вездесущия цеплялась за все вопросы, возникающие на репетициях. В каждую мысль и движение труппы она вносила коррективы. Что интересно — ее замечания зачастую брались на вид. При всем при этом в костюме Жанны она выглядела, как… Инна, и назвать ее другим именем не поворачивался язык. Внешне она не уступала Марине, была даже чуточку стройнее, но легкости в походке и всепрощения в глазах у нее не возникало, несмотря ни на какие потуги.
В этом была соль.
— Ну как? — спрашивали у Гриншпона сожители. Они были в курсе сумасбродного поступка Марины.
— Никак. Пробуем Инну. Сплошные заусенцы. Она — как ножницы, гнется только в одном месте.
— Надо бы сходить к Марине домой, — сказал Рудик. — Она третий день не появляется на занятиях.
Гриншпон чиркнул спичкой.
— Я пробовал. Не принимает никого.
Удар, нанесенный Мариной, пришелся труппе под самый корень. Надежд на новые побеги не оставалось никаких. Все до конца прочувствовали банальность выражения «незаменимых людей нет». Марина была незаменимой.
В ее отсутствие никому не верилось… Казалось, она сейчас вбежит в зал и как ни в чем не бывало крикнет:
— Борис Яныч, если мне сегодня удастся прочно войти в образ, не зовите меня обратно! Мне надоело в этой жизни жить как попало!
Когда в игровых этюдах кто-либо натыкался на пустое место рядом с собою, реальность ее отсутствия подступала, как ком к горлу. При осадах крепостей редеющие ряды защитников смыкаются, заполняя провалы. В СТЭМе никаких смыканий не произошло. Место Марины так и осталось незаполненным.
Спектакль пришлось переделывать.
Изменяли многие сцены, подгоняли, подстраивали под Инну. Все походило на очковтирательство самим себе. Инна это чувствовала острее всех и через каждые полчаса говорила:
— Хватит надо мной издеваться! — И шла курить на лестницу.
Ее утешали, водворяли на место и заставляли произносить: «Нет, человек умирает сияющий и чистый, и Бог на небе ждет его, улыбаясь, потому что он дважды поступил как человек: совершая зло и творя добро. А Бог и создал его для этого противоречия».
Жанну предавали отец, мать, король, друзья, а Инну предать было трудно — она никому не верила. Инквизитор и Фискал терялись перед ней. Она растянула жилы в области щитовидки, но понимание Жанны все так и не шло к ней.
До премьеры оставалось три дня. Ее ждали как провала.
Глухой ночью на квартире Борис Яныча раздался телефонный звонок. Борис Яныч бросился к трубке. Да, он так и знал — это звонила она, Марина.
— Простите меня, пожалуйста! Теперь я знаю, как играть, и чувствую, что смогу! Только не надо никаких контрольных прогонов! Поверьте, я не сорвусь! Пожалуйста, поверьте!
— Я верю тебе больше, чем себе! — закричал в трубку Борис Яныч, пугая сонную жену. Он ни на одну минуту не оставлял надежды, он был уверен, что Жанна — тьфу, Марина — обязательно вернется. Она просто не сможет выдержать, вынести из себя все без молитвы. А сказать, что игра была для нее не молитвой, а чем-то иным, мог разве какой-нибудь ублюдок, которых постоянно поминал в своих святцах Гриншпон.
Она пришла, как и обещала, — за несколько минут до первого звонка.
Все извелись, пока не увидели ее в проеме черного хода. Ее бы перекричали, начни она вдруг извиняться. Никто не смел заговорить с ней даже о погоде. Сам ее приход воспринимался как укор. Сегодня ей, как никому и никогда, прощалось все. Потому что она — вер-ну-лась!
Зал заполнялся зрителями. Дрожь появлялась у актеров то в руках, то в ногах, была какой-то блуждающей.
Начался пролог. Под музыку Булонского леса на сцену выходили тени и замирали вопросами:
«— Христос, Робеспьер, Че Гевара для вас ерунда?
— Да!
— И беды людские не трогают вас никогда?
— Да!
— И вам наплевать, если где-то горят города?
— Да!
— А если враги посягнули на вашу страну?
— Ну?
— Разрушили созданный вами семейный очаг?
— Так.
— Жестоко расправились с членами вашей семьи?
— И?
— Неужто бы вы и тогда нам ответили: да?
— Нет!
— Так значит, вас что-то тревожит еще иногда?
— Да!»
Сцену терзали вспышки света, вырывали из темноты куски далекой жизни и делали их бытностью. Тени в черных костюмах требовали от зала прямого ответа.
В центре возникло пламя огромной свечи — беспрецедентный эффект Пряника, его детище, над которым он возился три месяца. Тени сошли на нет. Из-за свечи вышла Жанна. Ей были голоса. Франция нашептывала ей про подвиг. А потом все закружилось, понеслось дальше. Марина играла. Зал замирал в паузах и вскидывал руки, чтобы утонуть в аплодисментах, но тут же опускал их, боясь спугнуть, и замирал снова.
Жанну ломали непрерывными допросами, вытравливали из ее хрупкого тела несокрушимый дух, требовали отречения от содеянного. Она молчала, едва улавливая смысл судейских аргументов. И понимала, что, если не отречется, ее сожгут. Ей было страшно. Над головой колыхался огромный крест.
«Ты слышишь шум? — говорили Жанне. — Это толпа, ожидающая тебя с рассвета. Люди пришли спозаранку, чтобы занять места получше. Они закусывают принесенной из дома пищей, журят детей и шутят меж собой, спрашивая у солдат, скоро ли начнется. Они не злые. Это те же, что пришли бы восторженно приветствовать тебя, если бы ты взяла Руан. Но события повернулись иначе. Вот они и приготовились смотреть, как тебя сожгут».
Всеобъемлющая, фантастическая доброта Жанны была неискоренима. Жанна отшатывалась от ударов и прощала.
Спектакль застиг зрителей в зале, они сидели тихо, как перед казнью. Да и сам зал, казалось, внимал небольшому островку на сцене, пробитому багровыми лучами прожекторов.
Зрители, сжимаясь от прощального хорала, ждали картину сожжения. Но стэмовцы решили не жечь Жанну — во время ночных споров была принята идея помрежа сделать развязку без аутодафе. Жанна, подняв над головой сноп света, уходила в утреннюю зарю, к нам. Жаворонок, разрезая опаленными крыльями жаркое небо, мчался сквозь пламя. Время от времени он замирал, зависал на месте, чтобы забыться в песне.
Иногда люди имеют право переделывать историю и говорить неправду во имя истины.
Вспыхнул свет. Марина была в слезах. Ее вывели на середину сцены. Из зала послышались приветствия. Никто не расходился. Пряник метнулся на первый этаж, чтобы спасти афишу от незадачливых коллекционеров. На примере Бирюка он убедился, что коллекционируют сейчас все подряд. Афишу было бы жаль упустить, тем более, что сотворила ее будущая жена Пряника.
Когда Пряник вернулся, зал был еще полон. На сцену вышел Борис Янович, поклонился. Началась пресс-конференция для студкоров институтской многотиражки «За технические кадры» и областной молодежной газеты. Откуда-то взялись критики, сказали, что есть слабые моменты, но в общем — ничего. Их никто не слушал. Тогда один из критиков пообещал выбить полчасика на местном радио для прокрутки в записи самых горячих мест спектакля.
Наконец зрители остыли. Критики и корреспонденты уходили в большой панике. Они чувствовали, что все это должно закончиться каким-нибудь банкетом. Их пришлось выпроваживать.
За ними в зале погасили свет, а на сцене зажгли. Подняли туда стулья, столы и, не убирая реквизита, уселись в средневековье. Фискал нырнул в альков и вскрыл тайник с питьем и закусью. Как и во всех более-менее уважающих себя театрах, на банкете говорили только фразами из спектакля.
— Встань, Жанна!
— Говори, говори, эта тема меня волнует.
— Но я никогда не отрекусь от содеянного мною!
— Человек — мразь, он предается похоти!
— Но, выходя из дома разврата, он бросается наперерез скачущей лошади, чтобы спасти чужого ребенка!
Потом накинулись на афишу, испещрили ее автографами, преподнесли Борис Янычу и сразу начали поднимать посуду с шампанским за роли. Сначала — за главную, потом по нисходящей до режиссера.
— Борис Яныч, спасибо вам за все!
— Борис Яныч, если бы не вы, то я просто не знаю!..
Марина сидела бледная. Гриншпон был не в духе. Он тупо бил пальцем по клавишам рояля, выводя «Цыпленка жареного». Самоощущение остальных было наидинамичнейшим. Музыкантов заставили играть. Скоро организовались танцы. Гитаристы сами бросились в пляс, оставив за роялем Гриншпона в качестве тапера.
— Он виртуоз! — прыгал мокрый от счастья Бирюк. — Справится и без нас!
Никто в этот момент не думал о великой силе искусства. Оно свое дело сделало — породило и породнило коллектив, а теперь отошло чуть в сторону и, наблюдая, как веселятся стэмовцы, думало о своем. Никто не помышлял о высоких подмостках, не лез в профессионалы. Главным было не это.