Сергей Каледин - Черно-белое кино
Я замял напряг и вернулся в комнату, чтобы не маячить.
В скором времени Алим в фартуке, накренившись, внес в комнату блюдо грубой деревенской работы с горой дымящегося плова, усыпанного зернами граната. Макушку горы венчала почерневшая — отработанная — с кулак величиной головка чеснока.
— Алим… ЧТО ТЫ ЗАТЕЯЛ?!
— А что такого? — пожал плечами Алим. — Все скромно, по-кишлачному. Вот поедем с тобой на столетие Бободжана — там-то будет стол достойный. — И подхватил мой рассказ: — А Бободжан на инвалидном кресле в Мекку ездил, колеса руками вертел — мотора не было…
— Господин Лауэр, — перебил отца Тимур, — почему вы один в гости к нам пришли, где ваша супруга?
— Моя жена… — обстоятельно, как нерусскому, начал я, — в настоящее время разъезжает по Европе. Она полька и поехала на Пасху в Рим, повидать Папу Римского, ибо он тоже поляк, хотя она, правда, и лютеранка, потому что мать у нее финка…
Тимур вопросительно наморщил лоб, Алим замер над пловом с деревянной ложкой в руке. Лишь Сура отрешенно гладила Соню.
— … но через три дня она вернется и будет красить яйца на нашу Пасху, православную.
Великое дело восточная дипломатия! Ни Алим, ни Тимур не стали приставать ко мне с уточнениями.
— …Так вот, — продолжил Алим, — Брежнев послал Бободжана восстановить отношения с Саудовской Аравией. А король Фейсал и отношений не хочет, и выгнать Бободжана не может, ибо сам звал его в гости на приеме у Сталина, когда был принцем. И тогда Фейсал предложил Бободжану свершить хадж — для подтверждения правоверности. А Бободжан — член ЦК — какой ему хадж! И согласовать с Москвой нет времени. Нога, говорит, у меня больная, еле хожу. А Фейсал ему — инвалидное кресло. Куда деться! Сел Бободжан — колеса в руки и поехал в Мекку, а я пойду принесу манты…
На стене висела большая пожелтевшая фотография полнолицего, коротко стриженного мужчины, то ли в феске, то ли в тюбетейке, с величавым выражением лица.
— Бободжан? — неуверенно спросил я.
— Это мама Алима, — привычно улыбнулась Сура.
Бободжан Гафуров, брат Алима, изображен на банкноте Республики Таджикистан.
А хозяин уже нес дымящиеся манты на расписном глиняном блюде размером с велосипедное колесо. Но и это было не все, впереди маячили лагман и вареная баранина… Я не рассчитал дыхания и сошел с лыжни. Алим вытряхнул из пустой корейской бутылки пружинистую черную змейку и запустил ее в непочатый литровый пузырь ледяной «Столичной». Я ощущал вину перед «мамой».
— А ты не помнишь, какие стихи мама читала в кишлаке? Алим снял фартук, взялся за бутылку.
— Сурочка, тебе налить немножко?
— Как скажешь, Аурелио, — по-девичьи засмеялась Сура. Присказку из трофейного фильма любила повторять и моя мама. Мне нестерпимо стало жалко Суру: СПИД затормозили, ну неужели с Альцгеймером сраным справиться нельзя?!
Алим прочитал на фарси короткое стихотворение, перевел:
— «Зашей себе глаза. Пусть сердце будет глазом. И этим глазом мир увидишь ты иной. От самомнения решительным отказом ты мненью своему укажешь путь прямой». Комол, мой предок.
— Это Джалал-ад-Дин Руми, тринадцатый век, — сказал Тимур, сосредоточенно глядя в тарелку.
Сура погладила сына по плечу.
— Юра, не спорь с папой.
— Я не Юра, Юра — Сергей Евгеньевич.
Сура, проверяя услышанное, посмотрела на меня, потом на сына, снова на меня.
— Мальчики, а что же вы совсем не пьете? — сказала она не своё (ей не нравилось, когда Алим выпивает), задумалась, глядя на нас чистыми глазами, и ушла полежать.
Непривычная загородная свежесть с Москвы-реки пахнула в комнату, подсвеченный Белый дом на том берегу казался сказочным дворцом.
Мне хотелось поговорить о Коране, но пороху на умный разговор не было.
На прощание Алим подарил мне книгу Бободжана «Таджики».
— Господин Лауэр — ваша трость. — Тимур подал мне забытую палку, как жезл, двумя руками.
— Благодарствую. Вообще-то я не Лауэр, а Каледин. На худой конец Беркенгейм — если по отцу.
— Как вы сказали?.. Беркенгейм?.. Значит, вы родственник Карла Маркса.
— В смысле?..
— Московский купец первой гильдии Моисей Соломонович Беркенгейм женился на девице Коган — родственнице матери Карла Маркса. От брака родились пять сыновей и две дочери: Леон, Абрам, Григорий…
— Это деды мои! — воскликнул я. — Двоюродные…
— Сведения почерпнуты из генеалогической таблицы музея Карла Маркса, город Трир, Германия.
— Сереженька… — сочувственно вздохнул Алим, — он никогда не ошибается. Поедем лучше на столетие Бободжана. Попьем-покушаем… На шестидесятилетие к нему Индира Ганди приезжала…
— Индира к дяде не ездила! — сказал Тимур. — Он к ней летал.
Я стал прощаться. Алим протянул мне нерусские деньги.
— Посмотри.
На новой банкноте — Бободжан, полный, важный, чрезвычайно похожий на маму.
— Ишь ты, как его чтут! Алим, скажи мне как коммунист марксисту, почему ты не испохабился при таком братане?
— «Не вечный для времен, я вечен для себя… // Я не для них бренчу незвонкими струнами…»
— Тоже Руми?
— Баратынский.
Нога под алкогольной анестезией не болела, я похромал к метро.
— До свидания, Юрочка!..
Я обернулся: Сура из окна махала мне рукой. «Таджиков» я читал до утра, как «Тысячу и одну ночь», пропуская лишь марксистско-ленинские выводы о смене исторических формаций.
Под утро приснился мне сон: я в раю на ковре под яблоней-китайкой, земля усыпана падалицей, источающей винный дух, — всё, как осенью на даче. Вокруг восточные красавицы в прозрачных шальварах… Журчит ручей… Звучат любимые стихи Сельвинского:
Кружатся листья звено за звеном,Черные листья с бронзою в теле.Осень. Жаворонки улетели.Битые яблоки пахнут вином…
Но почему-то рай трещал… И я проснулся.
Трещал не рай: горел под моим низким первоэтажным окном огромный деревянный ящик, куда ремонтеры, меняющие в доме лифты, бросали изработанные детали и промасленную ветошь. Накануне я тщетно просил работяг не придвигать ящик близко к окну, даже грозил красным удостоверением с золотым тиснением «ПРЕССА».
Огонь захватил оконный переплет. Сполохи пожара носились по потолку, стенам… Я схватил таз, в котором мокли трусы-носки… С хрустом лопнуло стекло — огонь лизнул комнату. Я, забыв про халат, голый, бился с огнем изнутри, не успевая вызвать помощь. Но спасители приехали, распустили рукава… Комната пришла в упадок: паркет вспучивался на глазах, побуревшая тахта хлюпала… А послезавтра приезжает жена.
Утром пришел председатель ЖСК, принес картонную упаковку от телевизора — забить погубленное окно, уныло посоветовал подать на ремонтеров в суд. Я забил окно и сел думать, как жить дальше. Позвонил товарищу. Умному. Товарищ сказал, что я дурак: надо было не пожар тушить, а последовательно тягать ящик с огнем под другие окна, чтобы погорело малёк и во второй комнате, и на кухне. В суд жаловаться не надо — волына может длиться годами. Надо лифтарей пугануть. По-умному. Кстати, где Олька?
— В Риме… Надо вешаться…
— Рано… Где говоришь, в Ри-име?.. Это хорошо-о… Значит, так! Лифтари будут крутить яйца: мол, не по их вине, дворники виноваты и так далее. Не перечь, кивай — претензий нет. Вот только жена… От нее, мол, сам Папа Римский воет, она ему житья не дает: каждый год ездиет — он от нее уже прячется… Э-эх! Под другие окна огнище надо было таскать…
Возник начальник по лифтам, пожилой, солидный: виноваты дворники. Я запахнул обхезанный халат и, опустив голову, послушно соглашался: конечно — дворники. Предложил кофе. Он утешал меня, наставлял по будущему ремонту. Компенсацией не пахло. Я удрученно молчал, а напоследок тихо, как бы невзначай, произнес сокровенные слова умного товарища про жену и Папу Римского…
— … А так она женщина… положительная, — неуверенно закончил я, — даже, можно сказать, хорошая.
Бред был услышан.
Двое суток турецкие работяги в роскошных оранжевых комбинезонах курочили сталинскую метровую стену — вставляли бесшумное окно, сушили ветродуем нутро, меняли, циклевали, покрывали многажды моментальным суперлаком паркет, клеили обои. И в последнюю ночь перед женой две уборщицы довели квартиру до ума, перемыв всё: книги, лампы, пузырьки-флакончики, кольца, бусы…
…Ислам раздражал Бободжана оголтелой исступленностью, зашоренностью, а популярность Корана он относил во многом на счет благозвучия арабского языка. И вообще считал, что Мухаммад сочинял Коран по мере бытовой надобности, а выдавал за поэтапные откровения Всевышнего. А более всего Бободжан злился, что в раю ему за все труды праведные предлагаются сорок девственниц и «реки вина, упоительного по вкусу» (47. 16). Он ни того, ни другого не жаловал, у него были другие преференции.