Юрий Козлов - Одиночество вещей
Тропинка расширилась, сделалась почти проезжей.
Первое, на что обратили внимание отец и Леон, подкатывая к деревне, — чёрный выжженный круг посреди поля, обуглившиеся доски, закопчённые камни, непонятного назначения окованное деревянное колесо, странным образом выкатившееся из огня невредимым.
— По-моему, это кузница, — сказал отец. — То есть была когда-то кузница.
Судя по всему, сгорела она недавно. Головешки были как масляные. Трава ещё не успела прорасти сквозь выжженный круг.
Ни единый человек не обнаруживал присутствия, ни единый звук, кроме разбойного ветрового посвиста, не тревожил тишины бездорожной, озёрно-луговой земли.
— Как монголы прошли, — оглянулся на сгоревшую кузницу отец.
Дорожка прижалась к полю, на котором когда-то что-то (только не сейчас) произрастало. От тех времён осталось добротное, с удивительным тщанием сработанное чучело: в драной ушанке, из-под которой смотрела картонная маска, в чёрной арестантской (как будто снятой с коршуна) робе с нашитым тюремным номером, в ватных клочкастых штанах, в заскорузлых серых кирзачах.
— Это памятник, — предположил Леон. — Зачем на пустом поле чучело?
Ветер подул сильнее.
Чучело-памятник бесшумно повернулось, взмахнув рукавами, обратив к машине волчье (теперь было видно, что маска волчья) шапочное лицо.
Если это было чучело, то, судя по технической смекалке, старанию, какие вложил в него неведомый творец, деревья с золотыми монетами, не иначе как в Стране Дураков, должны были произрастать на этом поле. Если же памятник, то воистину гениален был автор, так как ещё ни одному скульптору за всю историю человечества не приходило в голову делать движущиеся памятники. И вообще, не отделаться было от мысли, что после изготовления чучела-памятника неведомому хозяину как-то стало уже и не до поля. Какое, к чёрту, поле, когда такое чучело!
Подъезжая к внушительному, до половины обложенному а белым кирпичом, дому, причём с большим запасом по периметру, так что сморщенная, крытая дранкой крыша высовывалась из белого кирпичного скафандра, как обезьянья голова, Леон и отец увидели на сей раз определённо живого человека, однако пребывающего в состоянии чучела-памятника, без его, впрочем, лёгкости, отзывчивости на ветер.
Босой, в завёрнутых до колен штанах, в чёрной коршунячьей рубахе, крылато выпущенной поверх штанов, стоял этот человек, взявшись одной рукой за забор, мерно, как маятник или метроном, покачиваясь в такт одному ему слышимому ритму.
— Смотри-ка ты, встречает! — засмеялся отец.
Встреча, однако, получалась какой-то односторонней.
Отец и Леон радостно хлопали дядю Петю по плечу, что-то говорили, доставали из машины, ставили на траву сумки, рюкзаки, коробки. Дядя Петя же продолжал молчаливо покачиваться, не решаясь отстать от забора.
— Петька… твою мать! — заорал ему в ухо отец. — Давай помогай, показывай, куда нести!
Но дядя Петя как стоял, так и продолжал стоять. И — как бы издеваясь — ещё и прикрыл глаза.
— Сволочь! — вцепился в рубаху, затряс брата отец. — А я ему деньги привёз! Да разве можно тебе оставлять деньги!
— Во даёт! — гусем гоготнул дядя Петя, вроде бы отходя от странного средь бела дня вертикального сна, но не отнимая руку от забора. — Письмо получил. Ждал. Как через ручей перебрались? Четыре дня как из ведра. Не смыло мост?
— Как из ведра? — Отец посмотрел на небо. Затем — под ноги. Небо было без единого облачка. Сухим, горячим было джинсовое зайцевское небо. Такой же сухой, горячей была земля. Словно отлитая из ртути, ящерица замерла между босыми стопами дяди Пети, обнаружив там тень.
— Какое число? — Дядя Петя наконец отнял руку от забора, с трудом, как начинающий ходить младенец, удержал равновесие. — Прошёл, что ли, дождишка?
— Ты когда начал пить? — побледнел от негодования отец.
— Во вторник, — и не подумал запираться дядя Петя. — Как дождь пошёл. Водочку со строителями. Потом… — разодрал рот во внезапном самопроизвольном зевке, — самогон, бражж… дрож… о…колон «Леопард».
— Дрожжи? — с невыразимым отвращением переспросил отец. — Жрал дрожжи и запивал одеколоном?
— Чтобы жрал дрожжи, не помню, — не без достоинства уточнил дядя Петя. — Одеколон, было дело. «Леопард», пятнадцать рубчиков за флакон.
— Да ты, б…, миллионер! — не сдержался отец. — А пишешь, денег нет!
Дядя Петя шумно (но не покаянно) вздохнул. Отец брезгливо отстранился.
— Сегодня вторник, — сказал отец. — Ты пил ровно неделю. Почему ты живой? Ты же недавно из ЛТП. У тебя вшита в задницу эспераль. Сколько хоть месяцев прошло?
— Три месяца. — Дядя Петя поднял было с травы сумку чтобы нести в дом, да тут же и опустил, мгновенно и крупно вспотев. Его стал бить озноб, да такой, что зубы застучали. — Эсперальку разрядить не проблема, — с трудом проговорил дядя Петя. — Это я как только вышел, сразу, на всякий случай. Кефир. По капельке одеколона в чай. Свежую бражку. Вторник, говоришь? Значит, на неделю прохудился.
Леону надоело слушать. Он решил осмотреть хозяйство новоявленного советского (русского) фермера, бывшего (хотя бывшего ли?) алкоголика, хитроумно «разрядившего» вшитую в задницу эспераль, в три месяца перелечившегося после трёхлетнего лечения в ЛТП и тем самым замкнувшего круг: пьянство — трезвость — бесконечное пьянство.
— Лёнька! — как будто только что увидел его дядя Петя. — Где морду покорябал? Я тебе комнату начал делать на… прошлой неделе, — память возвращалась к дяде Пете волнами. И каждая волна несла ужас.
— Мне? Комнату? Где? — удивился Леон, настолько нереальным казалось понятие «комната» в виду странного, как бы забираемого в силикатный кирпичный кокон (как будто тут планировался музей крестьянского быта), чёрного дома.
— На чердаке, — дядя Петя сделал было шаг, но стал как вкопанный, страдальчески сморщился, схватился за сердце.
Выход из недельного запоя был мучителен. Сегодня дядя Петя был не работник. Сегодня он был никто и ничто. «Тварь дрожащая», по определению Достоевского.
Между тем подворье, куда вступил Леон, производило весьма приятное впечатление. Тут было очень чисто, как будто метлой подметено. Грядки на большом огороде были тщательно вскопаны. Даже не столько вскопаны, сколько размельчены в чёрную пыль. Леону ещё не приходилось видеть таких аккуратных грядок. Удивляло, правда, что абсолютно пусты были грядки, ни единого зелёного ростка, ну, да неизвестно, что там дядя Петя посадил. Может, какую позднюю культуру?
И тихо, пустынно было на подворье.
Только в дощатом сарайчике слышалась возня.
Леон отодвинул щеколду, открыл дверь, заглянул в сарайчик, да тут же и отпрянул. Как будто снаряды ударили в перегораживающую сарайчик стену. Затрещала стена. Три круглые головы возникли над ней. Леон определил в полутьме что это свиньи с необычайным проворством встали на задние лапы, положив передние на стену, и смотрят на него. При этом они не хрюкали, а по-человечески рыдали и грызли доски.
Дядя Петя, оказывается, наблюдал, держась за сердце. Когда Леон выскочил из сарайчика, он почти так же, как свиньи, прорыдал:
— Живые?
— Живые, — сказал Леон. — Доски грызут.
— Пьянствовал и скотину не кормил? — спросил отец. — Фашист!
— Мужики обещали, строители, — дядя Петя трудно повёл закостеневшей шеей, как бы желая увидеть этих самых неведомых мужиков-строителей.
— Мужики, строители, — покачал головой отец. — Такая же пьянь, как ты! Где они?
Их не было.
Теперь Леону открылось имя метлы, чисто выметшей подворье: голод.
В пустом курятнике обнаружилось несколько засохших, частично втоптанных в глину, частично расклёванных цыплят. Пока Леон тупо смотрел на них, пытаясь сообразить, где остальные, дядя Петя выговорил ещё одно слово: «Кроли», слабо махнул рукой в направлении многочисленных клеток на курьих ножках в конце подворья.
Леону стало не по себе, однако ветерок, тянувший от клеток, был не смраден. Вроде бы смотрели издали сквозь сетку расплывчатые серые и белые кроличьи морды. Уши над их головами, правда, лежали, а не стояли в виде латинской «V» — знака победы, какой выбрасывают на пальцах перед телекамерами борцы.
— Живые! Все живые! — крикнул Леон.
Кролики были живые, но странные: сосредоточенные, неживотно-просветлённые, как бы познавшие некую истину в своих идеально чистых, сухих и тёмных, как кельи, клетках.
Чем пристальнее всматривался Леон в тёмные иноческие пространства клеток-келий, тем очевиднее становились ему составляющие насильственного кроличьего гигиенизма. Вот промелькнул красноглазый белый счастливец, доедавший с дощатого пола остатки сухой сенной подстилки. Вот увиделся другой (счастливец ли?), неторопливо и тщательно подбиравший сухие чёрные горошины собственного дерьма. Наконец, предстала жирная и гладкая, как вавилонская блудница в мехах, сыто дремлющая крольчиха, пожравшая крольчат, от которых остались обрывки ушей да кожистая слизь на полу.