Ян Отченашек - Хромой Орфей
- Ты ее любишь?
Я тотчас понял, кого он имеет в виду, но ответил не сразу и столь же скупо:
- Наверно.
Вопрос и ответ бесследно расплылись во тьме.
- Эта не настоящее, - недовольным тоном сказал потом Павел, как бы подводя итог долгим размышлениям.
- Почем ты знаешь?
Он откашлялся, ответил сипло:
- Так... Было бы настоящее - ты бы знал твердо.
Я возразил с сомнением:
- Ну, не всегда ведь все так просто...
В нем, казалось, ворочается множество слое, и он перебирал их так долго, что возникло молчание.
- А почему ты спросил? - через некоторое время заговорил я.
- Да так просто... Хотел сказать тебе, если это то... тогда держись за него крепко, не растрать... Это самое большое богатство.
Он нашарил в складках кармана окурок, чиркнул спичкой, поднес к губам огонек между ладоней, сложенных лодочкой. Я не удержался от вопроса:
- Это ты знаешь по собственному опыту?
Я смотрел в его лицо, осветившееся на секунду неверным огоньком спички; лицо было неподвижно. Из темноты, которая тотчас снова окутала его, донесся еле слышный ответ:
- Ага.
Больше мы не говорили. Откровенность Павла была скупа на слова, но в его будничном «ага» было так много значения, что это исключала простое любопытство. Молчи! Я решил ждать, пока он сам заговорит. А он круто переменил тему:
- Завтра я принесу тебе этого Джинса, - сказал он, подняв глаза к мерцающим звездам. - Популярное чтение, но кое-что можно узнать...
Гм, ладно! Если и есть что-то общее у большинства тотальников, так это страшная, неутолимая жажда знаний. Такое чувство, будто все, чем тебя напихали в гимназии, безнадежно теперь ускользает и годы бегут безвозвратно... «Господи, - мысленно слышу я Леоша, - я мог бы уже работать по специальности!» Каждый из нас много уже успел бы сделать, и каждый ощущает в себе эти бреши и провалы в знаниях. Мы забываем... Но хуже то, что никак не утолишь эту жажду, как ни глотай всевозможные книги, какие случай сунет тебе в руки; знаешь, что ничего не знаешь, а то, что знаешь, до смешного незначительно и лишено всякой системы. Как-то заглянул я к Пишкоту через плечо. Комедия! Читал он какую-то затрепанную брошюрку об оккультных тайнах. «Зачем это тебе?» - Пишкот захлопнул книжицу, поспешно сунул в сумку. «Да так... интересно узнать. А вдруг в этом что-то есть?»
Милан молчит и, кажется, старается избегать меня - мы обмениваемся общепринятыми словами, только когда это необходимо. Сам он больше не подходит ко мне, не утаскивает в какой-нибудь уголок, чтоб сцепиться в яростном споре. Не могу утверждать, чтобы так уж мне не хватало его разговоров, совсем другие вещи сейчас интересуют меня гораздо больше, чем классовая борьба и авангардизм в живописи, вот в чем дело!
Она - и я! Звучит прекрасно и до отчаяния недосказанно.
Мы сидим на перевернутом ящике под металлическими жабрами отопления, жуем сырой хлеб с повидлом; от него жжет небо. Я предлагаю Бланке желудевой бурды из термоса, она отпивает без жеманства, причмокивает губами, хвалит:
- По крайней мере горячее и сладкое...
Мы бродим по неуютному двору между корпусами; грязь и пыль, обрезки дюраля, ржавые рельсы, сгнившие доски, тяжелый смрад из сушилок, множество пробегающих в разные стороны людей. Ветер старается сбить нас с ног, мы молчим или разговариваем о самом разном.
- Вы читали переводы Чапека из новой французской поэзии?
Бланка кивает головой и начинает читать:
- «С небосклона лениво, лентяй, проливается проливень, падает на воду, падает в воду вода...»
Прикрыв веки. Бланка играет словами, смакует их звук, их окраску, а я сейчас же отвечаю. Вы знаете это? Вы это читали? «Озарения» Рембо, Верлен, «Золотая любовь» Корбьера, и Галас, и Гора - на грязном дворе, под крыльями истребителей, в проулках, где тянет сквозняк, на кучах светящихся шпон, они звучат здесь непривычно, эти слова из другого мира, маленькие оргии красоты, на которых мы торжествуем и признаемся в постоянных и мимолетных привязанностях; а вокруг нас - грубость, и брань, и вонь, а в нас - усталость от постоянного недосыпания.
С немым восхищением слышу, как она дорисовывает для себя книжных героев.
- Нет, а мне совсем не жалко мадам Бовари, - с жаром убеждает меня Бланка, - она иного и не заслуживает!
А что мне до этой Бовари? - думаю я. - Я хочу знать и понимать тебя! Впрочем, категоричность ее суждений немного сбивает меня с толку и потому вызывает протест. Как может она быть такой уверенной? Бланка будто сделана из цельного куска, и в этом, по-моему, она полная противоположность мне. Просто она существует - я же сам себе иной раз кажусь нереальным. И я совсем не знаю себя. Тем лучше! Но я слежу за тем, чтоб не ставить дурацких вопросительных знаков в конце моих фраз, и так мы разговариваем обо всем, а о себе говорить избегаем, и если порой все же коснемся чего-то более личного, то это лишь мелкие зонды в сыпучую почву.
- Кем вы хотите быть, когда все кончится?
Она не шевельнулась, только губы чуть-чуть приоткрылись.
- Я скажу вам, хотя и рискую, что вы про себя посмеетесь. Я хочу играть в театре.
Но я вовсе не стал смеяться и нисколько не был удивлен.
- Что же тут смешного?
- Ничего. Теперь всем хочется чего-нибудь в этом роде. А вам, разве не хочется? Спорить могу, теперь всюду полно будущих деятелей искусства. Стихи пишут наперебой - ну, это как-то подходит к ситуации. Но кто же будет делать столы или печь булки?
Я промолчал, ее трезвость остудила меня. Бланка откинула голову, прислонилась к грубой стене и опять закрыла глаза.
- Вы, наверно, думаете, что я ужасно трезвая и педантичная, правда? Но я вовсе не такая. Просто мне ничего другого не остается.
- Это из-за вашего... - с хитрой деликатностью предположил я.
- Не только из-за него, - с оттенком усталости тихо возразила она. - Не спрашивайте почему. Все это слишком... - Но тут же она слабо улыбнулась, стряхивая что-то с себя. - А вообще-то... Мне хватает сценической площадки между моей тахтой и окном. У меня замечательное зеркало. Посмотрели бы вы, какая я гениальная, Сара Бернар в подметки мне не годится, я плачу, смеюсь, вместе с Джульеттой выпиваю яд, и публика от восторга падает в обморок. Вы еще не слышали таких оваций. А теперь я начала репетировать Антигону - страшно тяжело. Безумие Манон - пройденный этап. Вам очень весело? - вырвала она меня из задумчивости. -Посмейте только жалеть меня!
- И не подумаю. - Я с наигранной нечаянностью положил ладонь ей на руку; она не отняла руки, но и не отозвалась на прикосновение. Мне, почудилось, что в этой озябшей, огрубевшей от заклепок ладошке нет жизни. - Но хотел бы я стать единственным зрителем...
- Ни за что. Я умру от стыда.
- Гм... А вы могли бы себе представить, что не будете играть?
Она разом открыла глаза, отвела со лба волосы.
- Конечно, не могу. Ну и что же? Я и другие вещи не могу себе представить, куда более важные.
Не знаю, может, ей уже кажется подозрительным, что она натыкается на меня всюду, куда бы ни пошла. Я стал необыкновенно изобретательным - с ворчливого согласия Мелихара, который тем самым все чаще обрекается на бездеятельное ожидание. Вероятно, я злоупотребляю его терпением.
На прошлой неделе возвращалась она ночью из амбулатории и, столкнувшись со мной в темноте у входа в фюзеляжный цех, ойкнула от испуга. Я поскорее заговорил, чтоб она узнала меня, успокоилась.
На руке ее что-то белело.
- А вы, часом, не вездесущи? - спросила она.
- Нет. К сожалению... Стою вот тут, зубами клацаю. Что с вами?
Моя заботливость, наверно, тронула ее, она улыбнулась, показала забинтованный палец.
- Мне даже не дали освобождения... Прищемила клещами палец. На профессиональном жаргоне это, кажется, называется «раздавить клопа», да? А вдруг я от этого умру...
- Ох, не надо! -- почти умоляюще воскликнул я.
Она стояла передо мной и казалась мне очень маленькой и беззащитной, сдавленной со всех сторон ночью - просто силуэт на черном занавесе, с более светлыми пятнами лица и забинтованного пальца; в складках платья она принесла из амбулатории слабый запах карболки. Ох! Помню, эти несколько напряженных секунд я отчаянно боролся с желанием коснуться ее, взять ее за плечи, прижать к себе, но кто-то хрипло закашлял поблизости, и все пропало.
Я опустил руки и дал ей пройти.
Она не двигалась; подняла на меня глаза.
- Вы хороший, правда? - услышал я ее, будто была она далеко-далеко.
- Нет... не думаю. Да, верно, и не хочу быть хорошим.
- Ну, пошли, - вздрогнув от холода, сказала она. - Еще насморк схватите, а я буду виновата.
Все эти мимолетные встречи кончаются столь внезапно, и все мои хитроумно-осторожные попытки встретиться с ней где-нибудь в другом месте, не в этом унылом муравейнике, где мы рта не могли раскрыть, чтоб нам не помешали, теряются в смущенной пустоте. «Вы видели «Лилиофе»?» - «Да». - «А «Пиранделло»7» - «Тоже. Замечательный спектакль...» - «Гм... А по вечерам вам не бывает грустно?» - «Иногда да, но... у меня много работы». - «А что же вы делаете?» - «Читаю, занимаюсь, стираю себе кое-что, не успеваю штопать чулки обычные скучные дела». - «Гм...» И слова, так заботливо подготовленные, замирают у меня на губах. Отчего? Я уже знаю даже этот обыкновенный дом на узкой Виноградской улице и мансардное окно, слепое от затемнения - одно, второе - третье справа; не бывает, чтоб я прошел мимо, не подняв к нему глаз. Тогда в голове роятся вопросы. Ты дома? Спишь? Кто ты сейчас - Джульетта, Антигона или... - испуганно вздрагивает что-то во мне - или кто-то сидит у тебя сейчас, гладит по голове, целует светлый веер волосиков меж бровей... Нет, нет! Однако почему же нет? Стараюсь понять, неужели мужская ревность всегда так неотвязно-телесна - не абстрактная идея ревности, но кожа, руки, вздохи... довольно! Право на ревность должна дать тебе она сама. Дурень! Она не должна узнать, что ты подстерегал ее на безмолвной лестнице, торчал с поднятым воротником у ее дверей, долгими часами дрожал под дождем и ветром у фонаря на углу. Ожидание всегда пропитано тоской, а вдвойне - для того, кто уходит с ворохом сомнений. Была она дома или нет? И неужели все всегда будет так до отчаяния повторяться? Трамвай доползает до Музея, скрипят тормоза на остановке, она с рассеянной поспешностью подает тебе руку и выходит. До чего бессмысленно тянется день за днем, ничего не меняется, ничего не происходит...