Ирина Ратушинская - Наследники минного поля
— Я вам дам, шпанюки, по чистому белью мячом паскудить!
Мальчишки веселились и кричали:
— Шухер!
Она поискала глазами, но Ендруся среди них не было. Да-да, Ендрусю уже шестнадцатый год, он не может тут бегать. Баба остановилась на разлёте и отвесила нижнюю губу.
— Вы до кого, мадам?
— В девятнадцатую квартиру. Бурлаки здесь живут?
— Вон тудою по лестнице. А вы кто же им будете?
Глаза бабы сияли жадным любопытством: такого иностранного вида дамочка не каждый день во двор заходит, а она ж её первая увидела! Но Марине некогда было с ней разговаривать.
К шелушащейся от старой краски двери были приколочены пять табличек с разными фамилиями. На одной, фанерной, было выведено чернильным карандашом: «Тимофеева, Бурлак. 3 р». Марина позвонила три раза. Кто такая Тимофеева? А вдруг она и откроет? А вдруг ей никто не откроет? Вдруг детей дома нет, они же могут быть где-нибудь… Это будет ужасно! Но она никуда не уйдёт, она будет сидеть здесь под дверью и ждать хоть до ночи.
Дверь открыл высокий, выше её, худенький подросток. Там было так темно в коридоре, что она со свету не могла различить лица. А он, видимо, мог. Он замер неподвижно на миг и тихо, как-то на вдохе, ахнул:
— Мама!?
Вот она какая теперь была, их мама Марина, прямо как киноактриса она была — да куда там киноактрисам! И от неё пахло сиренью и чем-то ещё, каким-то счастливым и незнакомым запахом. Андрейка зарывался носом в её волосы и боромотал, как в детстве: «мамуся!» Света, длинноногая, как жеребёнок — Господи, какие они теперь были большие! — тёрлась головой о её плечо. И много, много времени прошло, пока они хоть что-то связное могли друг другу сказать.
До Светы доходило не сразу, но всё же доходило: да, она приехала за ними. Получила письмо Ендруся и сразу приехала — так быстро, как всякие инстанции позволили. Воссоединение польских семей теперь разрешается, и они будут польские граждане. Как мама. С Польшей у советских теперь особые отношения, так что можно. Мама была с сорок третьего года в Войске Польском, его на советской территории тогда и формировали, это даже было в советских газетах… Да, советских газет в сорок третьем году они не читали… В общем, это долгая история, но маму туда взяли медсестрой, из лагеря прямо.
Как она попала в лагерные медсёстры, Марина детям не стала говорить, этого никому, никому нельзя было говорить, только один раз — на исповеди.
А тогда, в сорок третьем, поляков, кто живой оставался, набирали туда из лагерей, и её тоже устроили — святой человек устроил, иначе бы ей не выжить! И они с Яцеком, сразу когда опять открыли польские посольства, стали их разыскивать. Света с Ендрусем раньше, наверное, будут называть его паном Яцеком, но очень быстро его полюбят. Он их так ждёт, как собственных детей. Это мамин муж — Яцек, она замужем теперь. И у них есть польская сестричка Яся. Вот так.
Всё было так невероятно и оглушительно, что Света не очень хорошо понимала, но вопросов не задавала: это успеется. Главное — мама есть, вот она, живая. И вот Андрейка живой, она его сберегла — видишь, мама? Ей стало легко, так легко, что хоть реви: не за кого ей теперь бояться! Нет, и реветь тоже не хотелось: такой беззаботной она стала, что её просто почти совсем не было! И никаких мыслей в голове: до чего же это чудесное состояние! Но, поскольку она не привыкла не иметь никаких забот, долго она в такой счастливой невесомости не продержалась. Надо же маму чаем напоить!
Когда она пришла с закипевшим чайником, мама всхлипывала, сидя в обнимку с Андрейкой на тахте. Не надо бы сразу все их истории ей рассказывать, но Андрейка хотел — всё, всё: как они жили без неё. Снаружи грохнуло, и захлопали открытые окна. Все трое вздрогнули и рассмеялись: это начиналась гроза, всего-то навсего! Ветки сирени, притащенные вчера Алёшей, вздрагивали в стеклянной банке, и комнату озаряло лиловыми вспышками. Андрейка с трудом откупорил тёмную бутылку молдавского вина: им сосед дядя Гриша принёс по такому случаю.
Потому что мадам Званская рассказала уже всем, что к «сироткам» приехала ихняя мать, пускай её покрасят, если не мать, это ж сразу видно. Ну прямо Светочкино лицо, и на Андрейку похожая ещё больше, потому что глаза голубые, чтоб ей, мадам Званской, так жить. Такая дама с фасоном, и во всём заграничном, даже и в чулочках прозрачных — в мае-то месяце! Так что весь двор уже знал, и не по одному разу. Но в дверь не стучали — ни за солью, ни за спичками: деликатничали. Сколько ж дети маму не видели, некрасиво лезть. И — вдруг и вправду иностранка, хотя это мадам Званская уже брешет, потому что не может быть? Но всё- таки… Лучше не лезть особенно, потому что иностранка уедет, а они тут останутся: со всеми последствиями — чтобы предсказуемыми, так таки нет.
Назавтра они ничего не делали: такой это был чудесный день, и всё равно воскресенье, так что никакие документы невозможно было оформлять. Они пошли бродить по городу, майское солнце подсушило улицы, и было свежо, и пароходы гудели из порта, а мама всё радовалась — и что Оперный театр на месте, и что тётки на Соборке продают тюльпаны и нарциссы, как будто и не было ничего. А к прежнему своему дому они не подходили: не хотели как-то все трое.
Уже к вечеру Света вспомнила, что они с Алёшей договорились идти сегодня в кино, и явилась, запыхавшись, но не опоздав: в маминой сногсшибательной кружевной блузке, с рукавами фонариком и вот с таким воротом! У них с мамой был теперь один размер, надо же!
— И что же, ты поедешь? — спросил Алёша. Всего только спросил, спокойно так, тихо. А она как-то и не думала, правда, совсем не думала: что с ней-то будет? Мама же не насовсем приехала, она за ними приехала. Чтоб забрать их к этому святому Яцеку, который их ждёт, как своих детей. Мамин муж, но не отец — как это называется по-польски? Поехать в Польшу — здорово, конечно, но уехать насовсем? Это как? А Алёша? А — вообще всё? А что — всё? Что у неё здесь — всё, кроме Андрейки? Андрейка мамин теперь, он уже вещи пакует, хочет поскорее к маме в гостиницу перебраться. И они вчера с мамой говорили, как это хорошо, что ему ещё шестнадцати нет, а то поставили бы на воинский учёт, и это бы всё осложнило. А так Андрейка ребёнок. Мамин. А она — чья?
Алёша глаза опустил и взглядом на неё не давил: он давал ей вольную. По всем правилам. Только ждал ответа на вопрос. Вот она сейчас скажет, что поедет. В Польшу — в волшебную страну, раз там мама живёт. И там её будут любить и беречь, и блузки у неё будут вот с таким воротом, а тут она что видала? Лушпайки картофельные? Ночёвки бездомные? И смерть? И устроенную жизнь — чтобы крыша над головой, и стипендия, но за это — страх до самых костей, который никогда, никогда не кончится? Вот она сейчас скажет, что поедет. И он ей пожелает счастья — и не позволит себе дрогнуть: даже уголки глаз зажать, и уголки губ. Так он мальчиком делал, когда что-нибудь плохое случалось. Как тогда, когда Гава хоронили. А сейчас — контролирует. И останется тут, и будет ещё на вокзале храбриться и улыбаться. Чтоб она, дурочка, не плакала — вольная ей будет — с улыбкой. Насовсем. Навсегда.
— Никуда я не поеду. Ты что, уже и обрадовался?
— А ты хочешь, чтоб я упустил шанс сбыть тебя с рук? Вредину такую…
Иначе они не могли друг с другом говорить, не привыкли. А целоваться зато могли по-человечески. Чем и занялись, прямо на Николаевском бульваре, который вообще-то как-то иначе назывался, но Света сидела по сортировке писем на других районах. Алёша Свету проводил до дверей, но было так поздно, что приглашать его зайти с мамой познакомиться было бы глупо. А мама не спала, она Свету ждала. Не идти же ей ночевать в гостиницу: ещё ночь с детьми врозь — это было бы невыносимо.
— Светочка, детка, ты не замёрзла? Ночью — в блузочке одной… Где ты была так поздно? Я волновалась.
Видно было, что волновалась: она изо всех сил старалась не сердиться и Свету не упрекать. Но под глазами у неё были красные пятна, и Свете, как когда-то давно, захотелось прикинуться «аньолком» под маминым беспокойным взглядом. И волосы растрёпаны, наверное: всегда-то Алёшка, когда целуется, причёску разворошит. Так что она маму поскорее стала обнимать. Андрейка спал уже без задних ног, и теперь они с мамой были вдвоём на тахте. Мама накинула на Свету платок с бахромчатыми висюльками: вправду, было свежо. Но окна не хотелось закрывать. Разговора было не избежать прямо сейчас, а жалко. Так было бы хорошо посидеть с мамой только вдвоём, и говорить о чем-нибудь приятном и лёгком. Что женщины носят в Польше, например.
— Я с женихом видалась, мамочка. Я тебя завтра с ним познакомлю.
— Как — с женихом?
Марина смотрела на дочь, будто она невесть что услышала. Но, чем больше смотрела, тем яснее становилось: конечно, что удивительного? Девочка уже взрослая, и хорошенькая выросла. Худенькая, правда, и глаза диковатые, и движения резковатые, но это само собой пройдёт. Когда девочка поймёт, что хороша. О, Марина знала в этом толк: есть такая счастливая порода женщин, что не останавливаются хорошеть до самой старости — как раз те, что поздно это поняли, зато поверили в это на всю жизнь. Жених… А чего другого можно было ожидать? Хорошо ещё, что хоть не муж, а то, действительно, были бы осложнения.