Магда Сабо - Бал-маскарад
Она известила всех учителей, которые преподавали в восьмом классе, и пригласила, если у них есть время, прийти на праздничный сбор, но согласие дали только тетя Мими да директриса. Тете Луизе она сказала отдельно, но тетя Луиза ответила, что, к сожалению, она не может даже слышать о войне и в тех случаях, когда это не обязательно, не принимает участия в подобных затеях. Что ж, значит будут только тетя Мими и директриса. Очень важно, чтобы, помимо классного воспитателя, пришли и чужие, потому что от этого праздник станет еще праздничнее; к тому же не мешает показать, что Кристина Борош все-таки сделает доклад, хотя никто ее не принуждал и ничем ей не угрожал.
Зал был великолепен: Цинеге превзошла самое себя.
Цинеге, правда, терпеть не может учиться, но руки у нее золотые, и она все видит в образах; если б могла, она и отвечала бы картинами – в будущем Цинеге непременно найдет себе дело на какой-нибудь киностудии. Наверное, и сейчас отправилась в «Гуннию» или «Будапешт»[23] и заговорила какого-нибудь кинодеятеля до одурения, пока он не дал ей серию документальных снимков разрушенного войной и вновь восстановленного Будапешта. По левой стороне класса, укрепленные на раме из деревянных реек, чтобы не портить стену, расположились ужасающие картины войны – улицы обращенного в развалины города, разрушенные мосты; Цинеге не остановилась даже перед тем, чтобы выставить снимки, на которых были сняты валяющиеся в снегу трупы, – правда, это совершенно не подходило для школьного сбора, но Цинеге не отличалась чувствительностью, и ее ничто не могло остановить, если речь шла о том, чтобы произвести впечатление.
«Надо будет снова поговорить с этой глупышкой Цинеге, – подумала тетя Ева, уходя в зал. – Не может быть, чтобы она, обладая такими способностями, не желала учиться. Ну какой же получится из нее режиссер или оператор? Неужто она думает, что можно стать крупным художником, не будучи человеком образованным?»
По правую сторону класса на точно такой же раме из реек улыбалось настоящее Венгрии. Мордашки ясельной детворы над большущими кружками, цветущие деревья, девушки, собирающие яблоки, пшеничные поля, электростанции, электродвигатели – и снова город, те же части города, что и на левой стороне, но снятые уже теперь: восстановленные улицы, дома, мосты, а вместо валяющихся на площади мертвецов – молодые матери с детскими колясками, наслаждающиеся весенним солнцем. Цветов не было, да и где их взять в такое время, но на столе сияла красная шелковая скатерть – ее, очевидно, прислали родители Анико: у них в доме много всяких красивых вещей. Повсюду зеленело множество еловых веток, а между ветками – искусственные красные ягоды. Зал был декорирован с большим вкусом, он выглядел красиво и впечатляюще, очевидно Бажа заблаговременно взяла Цинеге в работу – и Цинеге, в виде исключения, не запоздала. Уж если Бажа берется за что-нибудь, с ней лучше не шутить. Чтецы-декламаторы сидели отдельно, на первых партах, перед ними лежал отпечатанный на листочках текст, те, кто должен был читать прозаические отрывки, держали книги со вложенными на нужном месте блестящими закладками, сделанными из кусков киноленты, которые подарила подругам Цинеге…
Директриса и тетя Мими сели сзади, сказав, что оттуда им будет лучше видно; тетя Ева уселась в сторонке от них, ей не хотелось быть далеко от детей. На сбор отряда она тоже повязала красный галстук. Ведь тетя Ева была у них не только классным руководителем, но и пионервожатой. Она села на пустовавшее место Кристины, рядом с Рэкой.
Кристина стояла в углу. В руках у нее – вырванные из тетради листки, на щеках – красные пятна. Кристина волновалась, ей явно хотелось, чтобы доклад был уже позади.
«Испытываю ли я сейчас гордость? – спросила себя тетя Ева. – Горжусь ли тем, что она все-таки выступает, как я того хотела осенью? Нет, это не моя победа, а победа новой педагогики, которая помогает нам воспитывать детей. Нет, я не горжусь, но я рада. Хорошо, что права оказалась я, а не Луиза. Сейчас в воздухе чувствуется какое-то особое напряжение. И класс это чувствует. Вон как вздрагивает маленькая аккуратная рука Рэки».
Бажа скомандовала «смирно», все встали и запели пионерский гимн. Бажа говорит гладко и уверенно, как взрослая. Открыв сбор, она попросила Хедвигу Доку продекламировать стихотворение давно умершего замечательного поэта о минувшей войне. Хедвига продекламировала стихотворение разумно, точно и бездушно. Какой ужас! До восьмого класса доучилась, а не знает, что стихи нужно декламировать не нараспев, а так, чтобы до слушателей доходил ритм и музыка стиха. Стихотворение это – сама музыка, но в устах Хедвиги оно звучит прозаичнее любой прозы, «Откуда знать мне, для другого что значит этот край…» Каким большим поэтом был Радноти![24] Наверное, будь он жив, радовался бы, что его стихи помогают этим детям оживить прошлое.
Бажа передала слово докладчику Кристине Борош.
Докладчица, то смертельно бледнея, то вспыхивая и совершенно игнорируя все изучавшиеся в школе правила построения доклада, не назвала даже темы и сразу заговорила о себе. Восьмой класс вообще был исключительно дисциплинированным – в последнее время уже не только ради тети Евы, но и сами по себе, – но эта мертвая тишина свидетельствовала не о дисциплине, а о каком-то внезапном испуге: казалось, будто с кафедры к ним обращалась вовсе не Кристина, их одноклассница, а кто-то иной, какой-то именитый незнакомец…
Кристина сказала, что не считает себя оратором и делать доклады не умеет; она не сомневается, что любая из ее одноклассниц могла бы сделать доклад гораздо лучше. Но недавно она все-таки решила, что расскажет о своих размышлениях, хотя бы и не так складно, как это получилось бы у других, – пусть то, чего будет недоставать в ее докладе, каждый додумает сам. Она сделает все, что в ее силах. Самым главным ей кажется то, что она стоит здесь и говорит: она была не права, что не выступила уже давно, сразу же, когда ей предложили это.
Ей следовало тогда подняться и сказать всему классу, что она принимает поручение, потому что тема собрания никому не может быть так близка, как ей. Год, о котором рассказывают фотографии на левой стене, значителен для каждой из них, но для нее, которая родилась в том году, особенно.
Семья Кристи жила тогда в другом районе, не здесь. Папа ее был в плену. Мама и бабушка не могли оставаться в квартире. Будапешт был осажден. В ночь, когда Кристи родилась, мама ее, которой было тогда всего двадцать лет, погибла, потому что нельзя было позвать врача; одно крыло того дома, в подвале которого Кристи появилась на свет, уничтожила бомба, почти все, кто там находился, и ее бабушка в том числе, были ранены. Только она одна, по странной прихоти случая, осталась совершенно целой и невредимой, и когда развалины над их убежищем разобрали и оставшиеся в живых могли, наконец, выйти на свободу, она преспокойно лежала и пищала на дне корзины для белья.
«Я говорила совсем не складно, – думала Кристи. – Бормотала что-то, заикалась; наверное, только тем, кто очень внимательно и доброжелательно слушал, удалось понять, что же с нами произошло, хотя я сама чувствовала себя, как та русалка из сказки Андерсена, которая отдала рыбий хвост за человеческие ноги; я словно на меч ступила, когда взошла на кафедру… Было больно от собственных слов, как будто они, каждое по очереди, застревали у меня в горле. Я ясно видела лицо директрисы, а твое – нет, потому что ты оперлась головой на руку; ты, когда очень внимательно слушаешь, всегда сидишь так, что волосы твои совсем закрывают кисть, и когда вызываешь к доске – тоже. Директриса громко вздыхала, очевидно ей вспоминалось что-то свое. На тете Мими был пуловер в синюю и белую полоску – когда она в нем, ее волосы кажутся еще рыжее, чем всегда.
Я помню всякую глупую мелочь, помню, например, что Цинеге совсем на меня не смотрела и даже недовольно махнула рукой, когда Бажа велела мне начинать: ведь сначала все разглядывали оформление, и Цинеге сердилась, что они отвлеклись, ей казалось, что достаточно одних фотографий. От злости она начала рисовать на крышке парты, но я и сверху, с кафедры, видела, что она рисует фигуру на пьедестале с воздетыми к небу руками, это, наверное, была я, и я знала, что она с удовольствием стащила бы меня с кафедры и закричала бы: «Да смотрите же на фотографии, на фотографии смотрите – ну разве не великолепное получилось оформление?»
А я все говорила и говорила и думала о том, что этот мой рассказ о нашей тайне, собственно говоря, – наказание мне за ту октябрьскую выходку, а еще думала, что я все-таки не жалею, что так случилось, потому что, не будь этого, папа никогда не познакомился бы с тетей Евой и не началось бы то, что началось. По-настоящему я стыдилась только той шутки, той игры в болезнь, когда я попробовала обманом уладить такие серьезные вещи, тогда как приниматься за них нужно было только всерьез. А где-то в самой глубине души я чувствовала, что для меня теперь уже важно не только желание помирить папу и тетю Еву, но и гораздо большее. Я чувствовала: все-таки хорошо, что сегодняшний день наступил. Ведь в самом деле нужно рассказать другим о том, что произошло с нашей семьей, и если можно как-то бороться за то, чтобы не было больше войны, тогда я и правда должна говорить, потому что легче всего люди учатся на примерах из жизни других людей и, может быть, их научит чему-то Жужина жизнь и моя… И мне приятно было видеть, как Рэка вдруг посерьезнела и скроила обезьянью мордочку – она, когда вот-вот заплачет, очень напоминает обезьянку. Анико перестала накручивать свои кудри и рисовала что-то указательным пальцем на крышке парты.