Анатолий Ким - Белка
— Потому что я поставляю вам много мяса, меха и дубленки.
— Ты? Поставляешь? Дубленки? Какие это еще дубленки?
— Из меха кенгуру, — последовал скромный ответ.
— Кен-гу-ру-у! Да где ты их берешь? — Георгий вскочил на кресло, став в позу этого названного зверя. — Ты что, ловишь капканами, что ли?
— Нет, но у меня есть производство, фабрики.
— Фабрики? У тебя?
— Да. В Аделаиде, в Канберре.
— Вот как. И ты еще коллекционируешь картины?
— О да, я люблю искусство.
— Вот как, значит. — Георгий спрыгнул с кресла и, скользя ногами по ковру, словно на лыжах, дважды обежал вокруг стола, за которым они вели беседу; затем направился к алькову искать свою одежду.
— Ты не хочешь больше оставаться, мой милый? — спрашивала Ева, подойдя к нему и наблюдая, как он одевается; и по глазам ее видно было, что она любуется каждым его движением.
— Уже поздно, пора идти, а то меня не выпустят из твоей Австралии, И метро закроется, не доберусь до общежития. Теперь буду жить там, к Маро Д. не поеду, убьет она меня.
— Но в пропуске время не ограничено, а доехать можешь не обязательно в метро, здесь всегда стоят такси.
— Пардон, мадам, но на такси у бедного студента нет денег.
— Ах, Георгий, о чем ты говоришь? Я тебе дам деньги.
— Прощай! Ты, в общем-то, хорошая девочка.
— Как прощай? Бабушка меня учила: не говори «прощай», говори «до свидания», тогда еще свидимся. Мы ведь завтра свидимся, Георгий?
— Конечно, если ты хочешь… Но лучше не надо, ладно? — ответил он.
— Как не надо?.. Я не понимаю. Объясни, пожалуйста, — молвила она сдержанно.
— Не надо. Не стоит. Ни к чему. Ну, что еще тебе сказать?
— Скажи, — был ответ, — люблю.
— Люблю. Люблю. Очень люблю. Первый раз это слово произношу, Ева, моя Ева!
— А я… я сто лет тебя знаю. Это удивительно, Георгий. И какое счастье, что мы встретились сейчас, когда еще совсем молодые.
— Да, в этом нам тоже повезло. Говорят, в молодости все быстро забывается. Но мы с тобой не забудем этого вечера в Австралии, правда?
— Георгий, что это все значит? — напрямик, сквозь лирический туман студента, пробивалась Ева. — Да, что это все значит?
— Ну, я все скажу. Я никогда больше не приду к тебе.
— Ну, ладно… Только, знаешь, нет у меня, как это говорят: гордость, самолюбие. Да, гордость и самолюбие. Нет у меня. Если люблю. Что нам делать, Георгий, чтобы хорошо было?
— Не знаю. Посмотрим… Но я к тебе все равно не приду.
— Чао. Я сама приду к тебе.
И она в самом деле пришла на другой день вечером к нам в общежитие и проявила высший такт, нисколько не задев самолюбия гордого пролетария, нашего непреклонного Георгия, который заранее взял в долг у товарищей сколько-то рублей и устроил пышный прием в честь заграничной гостьи. На ужине присутствовали сам Лупетин, президент Академии Едоков Картофеля, также Парень-со-щекой, на правах суверенного представителя от сковороды с жареными макаронами, и мы, хозяева, выставившие на стол две бутылки белого вина. Тактичность австралийки была столь безупречной, что она не сказала до поры до времени о бутылке английского джина с двумя пузатыми бутылочками тоника, которые принесла с собою в сумочке — эти сосуды появились, когда назрел для того естественный момент, то есть все вино было выпито, а полсковороды жареных макарон — щедрый взнос разгулявшегося Коли — еще оставалось на столе. Никто из нас, разумеется, еще не пробовал этого типично заграничного напитка, и Ева очень непринужденно сама принялась разливать, смешивать, дозировать.
В самый разгар международного ужина в комнату зашел очередник за сковородкой, некий Фандюшин, и поскольку вынужден был ждать, пока посуда освободится, его тоже усадили за стол и преподнесли ему в стакане немного джина. Порцию эту Фандюшин махнул, не поморщившись, и зажевал макаронами, при этом жутко, по-звериному, двигая ушами. Этот небольшой, ладно скроенный студент был известен тем, что все свободное от занятий время предавался жонглированию, так сказать, то есть и на самом деле жонглировал — мячами, булавами, кольцами, — готовился переметнуться к другому роду искусства, к цирковому, бросив изобразительное, в котором мог бы вполне преуспеть, ибо от природы ему даны были фотоаппараты вместо глаз и совершенно бездумная, автоматическая точность руки. В академическом рисунке ему не было равных, но сердце Фандюшина было отдано цирку. Подъев макароны, он принялся с невероятным усердием скрести вилкою по дну сковородки, отдирая пригоревшие шкварки, ничуть не заботясь при этом, что может оглушить железным лязгом присутствующую иностранную даму. Разбухшая Щека был возмущен его поведением, ибо толкнул жонглера в плечо и насмешливо произнес:
— Ну, что?
— Чего? — оглянулся на него Фандюшин, задержав перед собою, в воздухе, вилку с наколотыми шкварками.
— Что ты пил? — цеплялся Коля.
— А что? — не понимал Фандюшин.
— Это ж джин, — снисходительно молвил Коля, оглядывая застолье понимающим взглядом. — Почуял или нет?
— А, — коротко ответил жонглер и тотчас отправил в рот аппетитные корки и звучно захрустел ими, от наслаждения вновь задвигав ушами; лицо его мгновенно стало малиновым.
После того как ушел Фандюшин, на ходу подкидывая сковороду и ловя ее за ручку, причем с переворотом в два раза, наш Коля-Николай повел выпуклой щекою в сторону двери, подмигнул нам всем и молвил:
— От, деревня! — И в наплыве самых приятных чувств нагнулся к своей тумбочке, зашуршал бумагой, затем достал толстейший брусок сала и нарезал его щедрыми розовыми ломтями.
Неслыханное дело! Ангел-хранитель Коли, мирно дремавший на своем обычном месте, на тумбочке, беспокойно заворочался и с укором посмотрел в затылок своему протеже.
А время шло, жизнь наша проходила, ничего не оставляя для того, что называется «здесь», и все надежды наши таились в будущем, и оно заставляло нас лететь, минуя все пропасти, и настало время лишним сматываться из комнаты. Я предложил Коле-Николаю сходить в кино, но он заупрямился:
— Ну, какое кино, уже и билетов, наверное, нету. Я вынул из кармана и показал ему заранее приготовленные билеты.
— Нет-нет! Я сейчас спать ложусь.
Но я бросился к нему, схватил за шиворот, и после недолгой борьбы мне удалось нахлобучить на Колю кепку и выволочь из комнаты.
— Ты что, дубина, не понимаешь ситуации, что ли? — набросился я на него за дверью.
Мы шли по улице, взявшись почему-то под руки, я оглянулся через плечо направо, налево… и нигде не увидел Колиного ангела — видно, тот благоразумно не ездил с подопечным в трамваях и не ходил с ним в кино, а постоянно оставался на тумбочке и стерег сало. И тут я почувствовал, что если два молодых человека, слегка подпив, идут вдвоем в кино, куда им вовсе не хочется, и нет рядом с ними девушек, а вокруг одна сырая осенняя темень, и топают парни, взявшись под руки, словно примерная супружеская чета, о, если дело обстоит так, то им нечего ожидать чего-нибудь славного. «Ну хорошо, — думал я, — вот идут по московской окраинной улице толстенький Пятачок и Пушистый Хвост, коим счастье высшее пока не улыбается и вряд ли улыбнется. И что им делать — в этом сонме, клокотании и требовательном неистовстве судеб и судеб? Покориться своей судьбе и, подобно моему спутнику, постараться хотя бы удовлетворять требования желудка?
А не кажется ли вам, моя бесценная, что в соленых слезах, с которыми мы будем проглатывать свою пищу, этот единственный для нас дар божий, в куске хлеба, проскакивающем в глотку вместе с подавленными рыданиями, содержится усыпительный яд высшего милосердия? И не можете ли вы предположить, что ежели смиренный Пятачок или я уснем навсегда в этом кинотеатре, так и не постигнув высшего человеческого счастья, то и человечество в целом его не достигнет? Но мне думается, что если я смогу умереть за кого-то другого — если я сумею достичь подобной высоты духа, то все наладится. Ведь того же самого смогут достичь и другие! Тут самый главный вопрос — сможет ли бескорыстие и самоотверженность за ближнего одолеть звериный инстинкт. Я уже слышу звонкий лай бегущей по моему следу собаки. Скоро наступит миг, когда я перестану быть белкой и стану человеком — витязем, достойным вашей руки, моя бесценная. Но я еще не перескочил на ту роковую, последнюю березку, я иду в обнимочку с богачом, владельцем целого чемодана куриных яиц и полпуда отличного полтавского сала, я все еще учусь, прохожу школу человеческого становления».
Вот о чем я думал в тот осенний вечер, когда мы с Колей-Николаем шли в кино, смотреть фильм под названием «Утраченные грезы».
Но, спотыкаясь, я так и не дошел до кинотеатра, меня из переулка поманила некая женщина в накидке-пончо, державшая над головою раскрытый зонт. Я ни слова не сказал Щеке, молча вручил ему билеты на сеанс 20.30 и удрал от него. Кончилось мое братское сочувствие к Коле — меня ждало приключение. Почему-то всегда получалось так, что я изменял вам в ту минуту, когда тоска по вас была всего сильнее. Замену ли искала моя бедная душа? Нет, скорее самоуничтожения.