Вера Колочкова - Слепые по Брейгелю
В конце августа тетка уехала в город, в районный центр. Вернулась довольная, нагруженная пакетами. Бросила ему с порога один, перевязанный крест-накрест бумажным шпагатом:
— На, Сань, это тебе! Честно заработал, молодец! Там пальто зимнее, валенки, шапка-ушанка…
У него пальцы стали вялыми, так и не смог развязать узелок. Тетка подошла с ножом, хватанула шпагат, через бумагу выглянул край коричневого суконного подола.
— Я решила пальто коричневое взять, Сань. Думала, может, черное да коричневое тоже не маркое, как думаешь?
— Да, не маркое… Теть, а к маме когда поедем? Мы же к маме хотели…
— Что ты говоришь, Саня, я не поняла?
— К маме! Мы хотели к маме! Я денег заработаю, и к маме! Вы сами говорили, что поедем!
— Да слышу, слышу, не ори, не глухая. И не трясись, чего затрясся-то весь, как в лихоманке?
— Я… Я не буду… Только скажите — когда к маме?!
— Да чего ты, как пластинка заведенная — к маме, к маме! Давай уж другим разом, Сань. Больно дорого туда ехать, почти на край света. Шуточное ли дело — пять суток на поезде. Не, Сань, таких денег у меня нет… Вишь, на пальто тебе пришлось потратиться. А как без пальто, Сань? Зима придет, а тебе в школу ходить не в чем. Все кругом скажут — тетка виновата. Знаешь ведь, какие у нас люди, сразу пальцем потыкать норовят почем зря! И никто ведь не спросит лишний раз, не поинтересуется, каково мне одной тебя растить, кормить-поить… В общем, другим разом, Сань. Как-нибудь и к мамке твоей съездим, не горюй. Да уйди с моих глаз, видеть не могу, как затрясся-то весь, господи! Весь в матушку пошел, такой же нежный да нервно малахольный. Беда мне с вами с обоими.
Он потом не спал всю ночь. Не плакал, просто усталость страшная навалилась. Наверное, это была за все лето накопленная усталость. Вот и придавила разом, как бетонная плита. Под утро едва сполз с топчана, достал мамину фотографию, подошел к серому рассветному окну, глянул… Показалось, лицо ее напряглось дополнительной скорбью, невыносимой даже для его маленького сердца — что же делать, прости, сынок. Ты не виноват, это я во всем виновата.
А осенью пришло письмо в сером казенном конверте — тетка прочитала, завыла в голос. Он сразу догадался, отчего она завыла. Это мама умерла там, в колонии. Он чувствовал… Как из письма выяснилось, еще месяц назад умерла.
Тогда ему, пацану, казалось, что жизнь потеряла всякий смысл. Нет, не кончилась, просто бежали дни автоматом, неинтересные, серые будни. Тетке он хлопот не доставлял, учился хорошо, тоже на автомате. Читал много, запоем. Там и жил душой, там, в книжных придуманных обстоятельствах. Потом тетка его по блату, через родню умершего мужа, в Суворовское училище пристроила — он и не возражал, да его никто и не спрашивал. Тем более тетка замуж собралась, написала ему в училище длинное письмо — давай, мол, Сань, дальше уж сам как-то пробивайся, я все для тебя, что могла, сделала. А у моего нового мужа после смерти жены трое сирот осталось, так что сам понимаешь.
Конечно, он понял. И даже обрадовался за тетку, открытку поздравительную послал, розовую, с голубями и двумя кольцами. А про себя усвоил — один он теперь, совсем один. Тетка права, надо самому пробиваться. А куда особенно пробиваться после Суворовского училища? Одна дорога и есть — в военное училище, пусть будет артиллерийское, принципиальной разницы нет. Легко поступил, все экзамены сдал на «отлично». И вот вам свеженький бравый курсант, белый чубчик, фуражка, глаза голубые. Занятия, казарма, увольнительные. В одной из увольнительных встретил Машу…
Она была очень похожа на маму, ту, с черно-белой фотографии. То же милое нежное лицо, те же глаза. Да, точно… Его тогда поразило, что у нее глаза виноватого ангела. Такие же, как у мамы!
Его любовь к Маше была похожа на сердечную боль. Все время хотелось замереть и не дышать, и смотреть на нее, смотреть… А еще, он чувствовал, было в его привязанности к Маше что-то неправильное. Из чего исходило это неправильное — не мог себе объяснить. Но было, было. Это неправильное притягивало, диктовало слова любви, действия, поступки. Будто втягивала его в себя эта молчаливая девушка, растворяла в своем «неправильном». Было время — хотел вырваться, но не смог. Бежал потом к ней сломя голову, обнимал, прижимал к себе всю, будто потребность дикую ощущал — надо защитить, уберечь. От кого защитить, от кого уберечь? Вроде не угрожал ей никто… Правда, от женитьбы ребята-курсанты его сильно отговаривали — мол, ненормальная твоя Маша, мутная какая-то, намаешься ты с ней. Зато в белом платье, в пышной фате она была чудо как хороша! И улыбалась по-новому, спокойно и счастливо, и жалась к нему доверчиво, и в глаза заглядывала. Такое было чувство, будто добежала до цели и успокоилась. Но, наверное, это нормально, хорошо даже? Замужество как фактор защиты, мужнина спина — каменная стена и все такое прочее?
Так и жили дальше. Никак не покидало его ощущение, что рядом не жена, а задумчивая боязливая тень. Когда плачет, лицо дрожит, как у ребенка. Глаза то наивные и доверчивые, то похожи на тоскливое дождевое облако. И это непреходящее в них выражение вины, даже когда ей весело, даже когда смеется! А уж в покладистости его жене не было равных — никогда ни о чем с ним не спорила. Пожимала плечами, улыбалась — ты же мужчина, ты и решай. Веди меня за собой, тяни, как иголка тянет нитку, тащи на плечах груз ответственности. Я знать ничего не хочу, потому что полностью тебе доверяю.
Он и решал, как умел. И тянул, и тащил, и оправдывал изо всех сил возложенное доверие. Где, как, на каком участке сломался-то? Почему решил — все, больше не может? В чем его ошибка?
Да, однажды было такое. Пришла в голову вдруг догадка — наверное, он все-таки не Машу, а маму любил… То есть любил маму в Маше. А саму Машу как таковую, как женщину — нет. А тут как раз и на работу новую устроился — водителем на Валину фирму. И завертелось все к одному, скрутилось в нервный комок, понеслось. И сомнения, и усталость, и Валина любовь. Да, она первая ему в любви призналась. А он, выходит, не устоял, повелся на ласково-льстивые Валины речи. Фу, идиот… Да как же он мог, как же ему голову вдруг снесло?
Наверное, он просто духом ослаб. И по временному помрачению духа пропустил, не оценил чего-то важного, основного. Неправда, что он маму в Маше любил. Нет, неправда. Маму он жалел, мама была несбывшейся детской мечтой, ангелом с черно-белой фотокарточки… А Маша была его женщиной. Не мамой, просто женщиной. Любимой женщиной. А он не понял, не осознал. Да, расквасился в какой-то момент, духом ослаб, устал. Устал за все отвечать, за все нести ответственность. Но в нормальной семье так и должно быть, когда мужик за все отвечает! Мужик-поводырь! Наверное, в этом семейное счастье и есть — чувствовать себя мужиком-поводырем. Еще и благодарить надо жену, что она дает тебе это почувствовать. Просто так, даром, без всякой войны за личную территорию. И усталость, и злость, и надломленность внутреннего брюзжания — тоже счастье. А в какой семье после двадцати прожитых бок о бок лет не бывает молчаливого недовольства друг другом? С чего он вдруг решил, что страшно устал, почему так легко отдался во власть крепко и сильно устроенного, но чужого и несчастного бабьего одиночества?
А Маша сейчас одна в пустой квартире. Совсем одна. В растерянности, перепуганная. Неустроенная. Подавлена обстоятельствами. Потерявшаяся без него тень — Маша. Любимая Маша. Как же он не понял, что ему никогда, никогда ее уже не разлюбить?
Нет, ну как он мог?! Что это вообще было? Помрачение рассудка, хоть и временное?
В дом к Валентине он не пошел, ночевал в машине. В бардачке надрывался мобильник… На рассвете замолчал. Подумалось сквозь сон — может, это Валино упорство иссякло, а может, батарея села. Надо подремать еще пару часиков до рассвета и идти в дом, выяснять отношения. С Валентиной этот подлый номер не пройдет — исчезнуть по-английски. Она же не Маша, она из-под земли достанет. Так тебе и надо… Спи пока, сил набирайся…
* * *«Черный во-о-о-ро-он… Что ж ты вье-о-ошься… Над моею голово-о-ой…» — выводил Павел так ладно, что у нее нежной тоской сжималось сердце. Набрала в грудь побольше воздуху, подхватила визгливым фальцетом, конечно же, не попадая с ним в такт: «Ты добы-ы-чи не дождешься, черный во-о-рон, я не тво-о-ой…»
Икнула громко, стыдливо прикрыв рот ладонью. Нет, пусть лучше один поет, а она будет слушать и всхлипывать, вытирая пьяные сентиментальные слезы. Да! Напилась, а что делать? Впервые в жизни напилась, по-настоящему! А главное, ничего страшного не случилось, и запахом коньячным не подавилась, и наизнанку от него не вывернуло. Наоборот, хорошо стало, душевно. Голова побежала куда-то сама по себе, душа раскрылась цветочком. Ах, как Павел поет, как же ему подпеть хочется… Жаль, ей медведь на ухо наступил. А так бы… Ух! Черный во-о-рон…