Джон Грин - Виноваты звезды
Из дальнего угла послышался шорох. Айзек стоял у небольшой деревянной конторки, держась за нее обеими руками.
— Хочешь сесть? — спросила я Айзека.
— Нет, я собирался начать свое надгробное слово. Опаздываешь.
— Ты… Я… Что?
Гас жестом пригласил меня присесть. Я вытянула стул в центр кружка и села. Гас вместе с креслом повернулся к Айзеку.
— Я хочу побывать на своих похоронах, — сказал он. — Кстати, ты будешь говорить на моих похоронах?
— Да, конечно, — ответила я, положив голову ему на плечо. Скользнув рукой по спине, я обняла Гаса и боковину инвалидного кресла. Гас вздрогнул. Я тут же убрала руку.
— Прекрасно, — обрадовался он. — Я надеюсь все услышать в качестве призрака, но на всякий случай решил убедиться. Не хотел причинять вам неудобств, но не далее чем сегодня я подумал, что ведь можно провести репетицию похорон, и решил, раз уж я в довольно бодром настроении, не ждать другого раза.
— Как ты сюда прошел? — спросила я.
— Поверишь, что двери не запирают на ночь? — вопросом на вопрос ответил Гас.
— Не поверю, — сказала я.
— Правильно не веришь, — улыбнулся Гас. — Я, конечно, понимаю, что это немного отдает самовозвеличиванием…
— Эй, ты крадешь мое надгробное слово! — возмутился Айзек. — Первая часть как раз о том, что ты много о себе мнил!
Я засмеялась.
— Ладно, ладно, — сказал Гас. — Начинай, когда захочется.
Айзек откашлялся.
— Огастус Уотерс много о себе мнил и грешил самовозвеличиванием. Но мы его прощаем. Мы прощаем его не потому, что сердце у него было настолько золотое в фигуральном смысле, насколько не фурычило его настоящее, или потому что он умел держать сигарету лучше, чем любой другой некурящий за всю историю, или потому, что он прожил всего восемнадцать лет…
— Семнадцать, — поправил Гас.
— Этим я намекаю, что ты еще поживешь, балда, и не перебивай! — И Айзек продолжал: — Огастус Уотерс так много говорил, что перебил бы вас и на собственных похоронах. Он был претенциозен. Иисусе сладчайший, этот парень отлить не мог без того, чтобы не задуматься о многочисленных метафорических резонансах выработки человеческих отходов. Он был тщеславен: я еще не встречал красивого человека, который осознавал бы свою физическую привлекательность острее, чем Огастус Уотерс. Но я скажу вам вот что: когда в будущем в мой дом придут ученые и предложат мне вставить электронные глаза, я пошлю подальше этих гадов вместе с их гаджетами, потому что не хочу видеть мир без Огастуса Уотерса.
При этих словах я всплакнула.
— После такого заявления я, конечно, вставлю себе электронные глаза, потому что с ними, наверное, можно будет видеть девушек сквозь одежду и много чего другого. Огастус, друг мой, счастливого тебе пути.
Огастус часто закивал, сжав губы, и показал Айзеку оба больших пальца. Справившись с собой, он добавил:
— Я бы выкинул место о разглядывании женщин сквозь одежду.
Айзек, по-прежнему держась за конторку, заплакал, прижавшись к ней лбом. Я смотрела, как вздрагивают его плечи. Наконец он сказал:
— Черт тебя побери, Огастус! Редактируешь собственное надгробное слово!
— Не сквернословь буквально в сердце Иисуса, — велел Гас.
— Черт бы все побрал, — снова возмутился Айзек. Он поднял голову и сглотнул. — Хейзел, можно твою руку?
Я забыла, что он сам не ориентируется. Я подошла, положила его руку себе на локоть и медленно повела к моему стулу рядом с Гасом; потом я поднялась на трибуну и развернула листок бумаги с распечаткой надгробного слова своего сочинения.
— Меня зовут Хейзел. Огастус Уотерс был величайшей любовью моей жизни, предначертанной свыше и свыше же и оборванной. У нас была огромная любовь. Не могу сказать о ней больше, не утонув в луже слез. Гас знал. Гас знает. Я не расскажу вам об этом, потому что, как каждая настоящая любовь, наша умрет вместе с нами. Я рассчитывала, это Гас будет говорить по мне надгробное слово, потому что никого другого… — Я начала плакать. — Ну да, как не заплакать. Как я могу… Ладно. Ладно. — Глубоко подышав, я вернулась к листку: — Я не могу говорить о нашей любви, поэтому буду говорить о математике. Я не очень в ней сильна, но твердо знаю одно: между нулем и единицей есть бесконечное множество чисел. Есть одна десятая, двенадцать сотых, сто двенадцать тысячных и так далее. Конечно, между нулем и двойкой или нулем и миллионом бесконечное множество чисел больше — некоторые бесконечности больше других бесконечностей. Этому нас научил писатель, который нам раньше нравился. Есть дни, много дней, когда я чувствую обиду и гнев из-за размера моей персональной бесконечности. Я хочу больше времени, чем мне, вероятно, отмерено, и, о Боже, я всей душой хотела бы больше дней для Огастуса Уотерса, но, Гас, любовь моя, не могу выразить, как я благодарна за нашу маленькую бесконечность. Я не променяла бы ее на целый мир. Ты дал мне вечность за считанные дни. Спасибо тебе.
Глава 21
Огастус Уотерс умер через восемь дней после репетиции своих похорон в отделении интенсивной терапии больницы «Мемориал», когда состоявший из него рак наконец остановил сердце, тоже состоящее из него.
Он был со своей матерью, отцом и сестрами. Миссис Уотерс позвонила мне в полчетвертого утра. Конечно, я знала, что он уходит — накануне вечером я говорила с его отцом, и он сказал: «Это может случиться сегодня», — но все равно, когда я схватила мобильный с тумбочки и увидела на экране «Мама Гаса», у меня внутри все оборвалось. Она плакала навзрыд и повторяла: «Мне очень жаль», — и я ответила то же самое, и она сказала, что он был без сознания около двух часов, прежде чем наступила смерть.
Вошли мои родители с выжидательным видом, я кивнула, и они упали друг другу в объятия, охваченные, не сомневаюсь, гармоническим ужасом, который со временем напрямую коснется и их.
Я позвонила Айзеку, который проклял жизнь, вселенную и самого Бога и спросил, где чертовы призы для битья, сейчас бы они, как никогда, пригодились. После этого я вдруг поняла, что позвонить больше некому, и это было печальнее всего. Единственный, с кем я хотела говорить о смерти Огастуса Уотерса, был сам Огастус Уотерс.
Родители оставались в моей комнате целую вечность, пока не рассвело, и наконец папа спросил:
— Ты хочешь побыть одна?
Я кивнула, и мама сказала:
— Мы будем за дверью.
«Кто бы сомневался», — подумала я.
Это было невыносимо. Каждая секунда хуже предыдущей. Мне страшно хотелось ему позвонить и посмотреть, что получится, кто ответит. За последние недели нам сократили время, которое мы проводили вместе в воспоминаниях, но это, оказывается, было еще ничего. Я лишилась удовольствия помнить, потому что не осталось того, на пару с кем можно помнить. Потерять человека, с которым тебя связывают воспоминания, все равно что потерять память, будто все, что мы делали, стало менее реальным и важным, чем несколько часов назад.
Когда попадаешь в реанимацию, тебя первым делом просят оценить боль по десятибалльной шкале и на основании этого решают, какие лекарства дать и какую дозу. За несколько лет меня об этом спрашивали сотни раз, и, помню, однажды, в самом начале болезни, когда я не могла вздохнуть и мне казалось, что у меня в груди огонь, пламя лижет ребра, грозя выжечь изнутри все тело, я даже не могла говорить и только показала девять пальцев.
Позже, когда мне что-то дали, подошла медсестра. Меряя мне давление, она погладила меня по руке и сказала:
— Знаешь, а ты настоящий борец. Ты оценила десятку всего лишь девяткой.
Это было не совсем так. Я оценила боль в девять баллов, приберегая десятку на худший случай. И сейчас он наступил. Непомерная, чудовищная десятка обрушивалась на меня снова и снова, пока я неподвижно лежала на кровати и смотрела в потолок, а волны швыряли меня о скалы и оттаскивали в море, чтобы вновь запустить в иззубренное лицо утеса и оставить на воде лицом вверх, не утонувшую.
Наконец я ему все-таки позвонила. На пятом звонке включился автоответчик: «Вы позвонили Огастусу Уотерсу, — раздался звучный голос, из-за которого я в свое время с ходу влюбилась в Гаса. — Оставьте сообщение». Раздался писк. Мертвый эфир на линии казался сверхъестественно жутким. Я позвонила, чтобы снова попасть в то тайное, неземное, третье пространство, в котором мы всякий раз оказывались, болтая по телефону, и ожидала знакомого ощущения, но оно не появлялось. Мертвый эфир на линии ничего не облегчал, поэтому вскоре я положила трубку.
Я достала из-под кровати ноутбук, включила и зашла на страницу Гаса. На стенке было уже много соболезнований. Последнее гласило:
Люблю тебя, парень. Увидимся на той стороне.
Написано кем-то, о ком я никогда не слышала. Почти все посты, прибывавшие одновременно с теми, что я успевала прочитать, были от людей, с которыми я не была знакома и о которых он никогда не говорил. Они превозносили его достоинства теперь, когда он был мертв, притом что я знала наверняка — они не видели Гаса много месяцев и палец о палец не ударили, чтобы его навестить. Неужели и моя стена будет так выглядеть после моей смерти, или я так давно изъята из школы и жизни, что мне не грозит масштабная меморизация?