Дина Рубина - На солнечной стороне улицы
18
…Вот тут бы мне и отпустить ее на все четыре стороны. Расстаться, отлепиться от нее наконец, тем более что никаких особых симпатий я к ней никогда не испытывала. Странно, что я все еще прижимаю ее к себе, как заложника, которого тащат к самолету (катеру, машине…), чтоб под прикрытием его тела скрыться… куда? Ведь давно уже ясно, что скрыться мне не суждено… Тогда зачем я волоку ее по этим страницам и даже, кажется, пускаюсь с ней в какие-то выяснения отношений?…
Да это я, я ходила к той пожилой учительнице музыки в Верки-ном дворе, это я чинно шла по кирпичной дорожке, прижимая к животу нотную папку с вечно оторванной веревочной ручкой! Это я, вы слышите, я играла «Полонез» Огинского!
Непреклонно мое лицо на фотографиях тех лет… Беззащитный и одновременно вызывающий взгляд, угловатые скулы, слишком густые, мальчуковые брови: изнуряющий и неостановимый бег взапуски остервенелых хромосом, — жалкое существо, угнетенное служением прекрасному искусству, будь оно проклято…
Мое созревание, — то есть настаивание цыплячьего мозга на спирту и специях жизни колониальной столицы, — сопровождалось видениями. Самая обыденная вещь — сценка, случайная тающая фраза в уличной толпе, обиходная деталь быта вдруг высекали во мне сверкающую искру, и я впадала в прострацию. Нежный подводный гул в ушах, давление глубинной толщи, парное дребезжание воздуха, какое в жару поднимается над раскаленным песком, сопровождали эти непрошенные медитации. Так, однажды на уроке физики я вылетела из окна и совершила два плавных круга над школьной спортплощадкой — где-то я уже писала об этом.
В другой раз дивный пейзаж на щелястой стене деревянного нужника в углу полузаброшенной стройки ослепил меня по дороге из музыкальной школы. Пейзаж, пейзаж. Я имею в виду буквально: картину. Почему-то я не остановилась внимательно осмотреть находку, а, прижимая к тощему животу нотную папку, прошла мимо, только выворачивая назад голову, пытаясь удержать чудное видение (гул в ушах, вибрация воздуха…). На следующий день никакого пейзажа не оказалось.
Мною овладело обморочное отчаяние, тоска по зефирно-фарфоровым красотам загробной жизни. Сейчас я думаю, что это была мазня одного из рабочих — почему бы и нет? Вероятно, он вывесил картину сушиться, после чего снял. Словом, сегодня меня ни на йоту не заинтриговали бы подобные приключения моего воображения. А в то время я жила глубоко и опасно. На грани умопомешательства, как многие подростки.
Кроме того, я была скверной ученицей, и многие учителя натягивали мне лицемерную тройку только из корпоративного сострадания к маме, авторитет которой в педагогическом мире города Ташкента был очень высок.
Я храню свою характеристику за 8-й класс, написанную классной руководительницей Анжелой Николаевной. Вот она, слово в слово:
«Ученица 8-го „а“ класса (такая-то) — девочка средних способностей. Однако, вместо того, чтобы приналечь на учебу, внимательно слушать материал, обращаться за разъяснениями к учителю или более способным и успевающим ученикам, она на уроках витает в облаках, не ударяя палец о палец… Если такое продлится и дальше — трудно сказать, что выйдет из этой ученицы. Она может пойти по плохой дорожке, которая приведет ее к непредсказуемым событиям в жизни».
Этот листок бумаги хранится у меня в папке с разными дипломами, газетными и журнальными интервью, уведомлениями о присуждении мне литературных премий, письмами от зарубежных издателей… и прочим бряцанием славы… По-моему, есть в этом соседстве нечто назидательное: пусть мои безалаберные потомки видят, из каких низин, не ударяя палец о палец, может подняться человек…
Недавно я повстречалась с Анжелой Николаевной на своем выступлении — где бы можно представить?! — о, в Амстердаме: сын завез, работает там в какой-то фирме… Милая старушка, вполне сохранная: «Слежу за тобой, горжусь, — со слезами на глазах повторяла она, — всем хвастаюсь, что…»
Конечно, я надписала ей книжку. В конце концов, ведь она оказалась совершенно права — разве подобную встречу можно было в 68-м году считать предсказуемым событием в жизни?
Вот он, передо мной, мой Урта маълумот тугрисида аттестат, не скрывающий маминой печали:
Алгебра ва элементар функциялардан — 3 (урта)
Геометриядан — 3 (урта)
Физикадан — 3 (урта)
Химиядан — 3 (урта)
Биологиядан — 5 (аъло) — это описка. Конечно же, и биологичка, измученная моим вечным непротивлением неприсутствия на уроках, но хорошо знакомая с мамой, скрепя сердце, пошла на служебное преступление, нарисовав мне тройку. А рядовая чиновница гороно, выписывая аттестат, вероятно, отвлеклась на чай с парвардой, в виду чего повесившая нос горбатая сирая тройка приободрилась и нагло заломила чуб назад.
Что интригует меня не на шутку — так это оценка по астрономии: пятерка. Трудно поверить, что я раскрывала когда-либо какой-то учебник, пусть даже и звездно-планетный. Значит ли это, что пожилой преподаватель ас-трономиидан разделял точку зрения классной руководительницы на то, что я витаю в облаках? И настолько одобрил это сомнительное времяпрепровождение?
Все мое отрочество — постоянное выпадение в транс. Провалы в какие-то колодцы подземной блаженной темноты, сладостное оцепенение и разглядывание себя изнутри: атласное дно закрытых глаз с бегущими вбок снопами изумрудно-оранжевых искр. Своего рода защитный экран от вечно раскрытых перед носом, засиженных черными головастиками нотных листов.
И сегодня, спустя сорок лет после начала музыкальной эпопеи, я все еще не собралась с духом для решающего поединка с моим Проклятым Рабовладельцем. Возможно, потому, что исход этого поединка мне известен заранее.
Что может быть страшнее и нереальнее экзамена по фортепиано? Дребезжание рук, ускользание клавиатуры, дактилоскопические следы от вспотевших пальцев на узких спинках черных клавиш, оскорбительное забывание нот. Что вообще может сравниться по издевательству и униженности с твоим, непослушным тебе, телом?
Поджелудочная тоска, тошнота в суставах, обморочный заплыв глаз — так, как я боялась сцены, ее не боялся никто. Я выплеснула из себя в детстве и юности прибой этого горчичного ужаса, выдавила этот предсмертный липкий холод из застывших пор. Мне уже ничего не страшно. Я видела все. Я возвратилась из ада.
* * *Поэтому никогда не волнуюсь на своих литературных вечерах.
Нет, все-таки о музыке надо подробнее.
Она началась с несчастного американского наследства: где-то в нереальном капиталистическом Нью-Йорке, городе желтого дьявола, умерла папина тетка, покинувшая Россию тогда, когда ее непременно стоило покинуть — в сумбурном начале века. (Тут даю подножку своей бегущей памяти — дед сказал бы на этом месте: «Ее стоило покинуть — всегда». Но бегущая память, споткнувшись, несется дальше.) А дальше следы Розочки Ашкенази заросли травой забвения, как это и положено было в то время. Но не полного забвения. Неизвестно, откуда, кто и как доносил до семьи смутные сведения — она начинала с изготовления и продажи искусственных цветов в бедных кварталах Бруклина, получала небольшие заказы на ремонт одежды в маленьком ателье, со временем стала ведущей мастерицей, затем вошла компаньоном в дело — когда хозяйка открыла большое ателье мод… Словом, старуха процвела! Да что это я — «старуха»? А, вот в чем дело: будучи-таки уже бездетной старухой и владелицей нескольких крупных ателье, она сошлась с каким-то жиголо, молодчиком, который обобрал ее еще при ее жизни… Во всяком случае, сумма, оставшаяся после любвеобильной старухи, вышла не миллионной, нет. Но достаточной, чтобы начать в Америке трезвую здоровую жизнь. Однако в Советском Союзе — а это была эпоха Хрущева — назревала денежная реформа, и рачительная Инюрколлегия подсуетилась с вручением наследства моим лопоухим родичам как раз тогда, когда сто сорок тысяч долларов превратились в четырнадцать тысяч рублей.
Согласно новому курсу партии и советского рубля. Эту сумму сорока-воровка разделила между тремя братьями — отцом и двумя моими дядьями.
На причитающуюся нашей семье долю был внесен первый взнос в кооператив за трехкомнатную квартиру в Шестом квартале жилмассива Чиланзар, а на оставшиеся деньги торжественно куплено пианино «Беларусь». С воцарением в доме черного полированного ящика, в откинутой крышке которого многие годы затем неустанно отражалась моя оцепенелая тоска, началась новая, музыкальная эра в семье.
Сначала целый год двумя трамваями с пересадкой я ездила на другой конец города к учительнице музыки. Стояла необычно холодная для Ташкента зима — на мое детство их выпало две, кажется… От трамвая до дома учительницы еще бежала минут двадцать по морозу. Зачем? Не могу вообразить, чтобы я отправила свою дочь ехать трамваями в такую даль, зачем бы то ни было. (Правда, по мнению всех родственников, моя дочь невероятно разбалована, да и нет трамваев в наших иерусалимских краях…)