Михаил Холмогоров - Второстепенная суть вещей
М. Холмогоров. ОН РАЗРЕШАЛ СЕБЕ ПЕРЕЧИТЬ
Из Америки доносится знакомый голос. Нет, не по телефону, не по радио и не с экрана телевизора. Его звуковые волны поднимаются со строк, набранных гарнитурой «Га-рамон» в книге Ф. А. Раскольникова «Статьи о русской литературе». Слова узнаются далеко не все – они пришли с долгим опытом, но манера речи, манера мышления – та же. И потому первая реакция – мемуарная.
«Мне четырнадцать лет, ВХУТЕМАС…» ВХУТЕМАСа не было. Но было четырнадцать лет, и была «генеральная репетиция». Только, слава богу, не революции, а перестройки. Однако ж, как и первой генеральной, этой тоже свернут шею. Но отсюда, из 1 сентября 1956 года, из московской школы № 167 в Дегтярном переулке этого не видно.
А что видно? Чуть тронутый желтизной старый тополь за окном, на той стороне переулка дом профессора филологии Степана Шевырева, в котором, как станет известно, молодой Островский читал пьесу «Свои люди – сочтемся», что, впрочем, не спасет особняк от сноса. Но пока мы не знаем истории этого дома и видим лишь на желтой стене кирпичом выведенную аршинными буквами надпись: «Юрка дурак». Ясное, как назло, небо зовет назад, в каникулы, и переводишь взгляд в класс. От золотых шаров, астр и георгинов на учительском столе потягивает не начавшейся еще осенью – запах пряный и острый, его одного достаточно, чтобы как-то приподнять над обыденностью. И тут в класс стремительной походкой влетает новый учитель в блистающих очках, рыжие волосы – дыбом, а глаза за стеклами тоже блистающие каким-то романтическим светом. Романтизм в наших головах только-только пробуждался, и комсомол еще не спохватился наложить на него казенную, все опошляющую лапу. Как стало понятно спустя без малого полвека, в судьбу (и не только мою) вошел Феликс Александрович Раскольников, как пишут в ремарках драматурги – молодой человек, 26 лет.
Его предмет – литература. Это все, что написано буквами. Широкий жест за окно – надпись на стене «Юрка дурак» тоже литература. Но поскольку она не относится к категории художественной, ее мы изучать не будем.
Тогда так не формулировалось, но чувствовалось явственно: перед нами – личность. Обаяние было столь ошеломляющим, что иерархическая лестница, отделяющая подростка от взрослого, ученика от учителя, рухнула. Но амикошонства – рабского суррогата равенства – и духа не могло возникнуть.
Тут еще был и контраст. До него литературу у нас преподавала типичная советская училка. Вокруг него – в большинстве московских школ – тоже. А советские средние учителя русской словесности были наказаны Богом наподобие персонажа старогерманских легенд – стоило им коснуться цветка, тот издавал зловоние. Любовь той училки к «певцу народного горя и страстному обличителю» Некрасову я одолел много лет спустя, нечаянно обнаружив, что Николай Алексеевич – действительно великий русский поэт.
А тут до нас не снисходили. Нас поднимали на свой уровень – уровень зрелого мыслящего человека. Потому что литература как предмет изучения – это разговор мыслящих людей, только и всего. И чтобы быть с Пушкиным на дружеской ноге, надо просто-напросто понять, что Александр Сергеевич написал. Правда, это «просто-напросто» не так легко дается. Зато интересно. Вопросы подбрасывались, как хворост в костер, взывая к спорам. Какое будущее могло ждать Ленского? У Пушкина два варианта – который ближе к истине? Вариант «Быть может, он для блага мира или для славы был рожден» напрашивался сам собой. Чтобы прийти к исходу «В деревне, счастлив и рогат, носил бы стеганый халат», надо разобраться с тем, какой супругой может стать миленькая и пустенькая Ольга, стряхнуть с ушей голос Лемешева и прочитать на свежий слух то, что превратилось в арию «Куда, куда вы удалились», и убедиться, какая это тонкая, злая и очень смешная пародия на унылый русский романтизм.
Упомянутый романтический блеск в глазах – отличительная черта той эпохи. Это был особый романтизм, невозобновимый в последующих поколениях – романтизм пробуждения общественной мысли, усыпленной «золотым сном» от безумцев в кожанках и с маузером на боку. Безумцев кого порасстреляли, кого укротили страхом, но сны остались. И теперь они навевались скучнейшими в мире газетами, бодрыми дикторскими голосами по радио и даже школьными учебниками, начиная с букварей.
В ту пору мальчиков при поступлении в первый класс приказывали остричь наголо, даже челочки запрещались. И кажется, вместе с волосами остригали под ноль мозги. До седьмого класса мы и росли с остриженными мозгами, почти безоговорочно веря всему, что льется в глаза и уши. Дома до поры на политические темы помалкивали, пока не грянул тот самый 1956-й. Из небытия стали возвращаться люди, чаще всего – справками, лживыми свидетельствами о смерти году в 1942-м или 1944-м: палачи списывали свои подвиги на войну. Но и живыми возвращались, и я смотрел на них расширенными от изумления глазами – пробуждался.
Учитель прозревал вместе со своими учениками и не стеснялся признаваться в этом. Нашей мысли тоже не давал заснуть. У него необидно было схлопотать двойку. Явная нерадивость убивалась иронической насмешкой, оригинальная мысль, не подкрепленная аргументами, удостаивалась той же оценки, однако ж факт оригинальности отмечался непременно. Так что такой «парой» можно было и погордиться. Зато трояк был оскорбителен. Их он раздавал за усердный, от сих до сих, пересказ учебника или дубового пособия «для учителей» Ермилова или Храпченко. Он разрешал себе перечить. И даже! – ставил за это пятерки. Если, конечно, перечишь с чувством, с толком, с расстановкой и до зубов вооружен аргументами. Мысль недоказанная – не более чем догадка. Догад не бывает богат, говорит русская пословица. Догадка беззащитна, она живет лишь эмоциональным пылом. Пыл угас, и догадка превратилась в пустую фразу. Упрямая вера превращает ее в новый предрассудок, формулу, исполняющую обязанность мысли, но не мысль. Мысль тогда свободна, когда доказана аргументами. Аргументы же вычерпывались непосредственно из текстов. Из внимательного, вдумчивого их прочтения.
Тихий восьмиклассник с «камчатки» в один прекрасный день проснулся всешкольной знаменитостью. Презрев репутацию, Феликс Александрович во всех классах, где он вел уроки, прочитал сочинение двоечника, отпетого всеми прочими учителями, о Печорине, сочинение, исполненное свежести и доказательности рассуждений о драматической фигуре русского умницы.
Учителя – мыслители устного жанра. Умные слова взлетают в воздух, колеблют атмосферу, заметно меняют ее, но, увы, в памяти остается лишь атмосфера, ее приподнятый над мышьей беготней дух, содержание же, суть произнесенных слов рассеивается. Спустя годы вспоминаешь с великой досадой: где ж они, те великолепные мысли о Грибоедове, Лермонтове, Белинском или Тургеневе? Книга Ф. А. Раскольникова «Статьи о русской литературе», выпущенная в свет благодаря вставшим на ноги его ученикам, уняла досаду.
Человек, профессионально занимающийся литературой, еще в школе попадает в плен чужих интерпретаций, в советские годы – обязательных, к тому же непременно марксистских. Беда еще в том, что в марксистской идеологии доля истины была. Только эту долю провозгласили полной и абсолютной истиной. На все вопросы давались простые и непреклонные ответы. «Арион»? – Декабристское стихотворение. И просто, и, что самое коварное, похоже на правду. И нужно умение прочитать «Арион» как бы впервые, глазами, не замутненными предшествующими интерпретаторами. Прочитать все, что было написано одновременно с «Арионом», чтобы понять духовное состояние поэта в 1827 году, и только тогда прийти к выводу, что «Арион» гораздо глубже и шире, чем это принято думать, что это стихотворение – «и о сложных отношениях Пушкина с декабристами, и о разнице между поэтом и политическим деятелем, и о роли ума и поэтической интуиции в восприятии жизни». Разумеется, изучены работы прошлых и современных исследователей стихотворения, и, как на своих школьных уроках, разобраны до мелочей и оспорены иные точки зрения. Азарт урокам придавала разборчивость учителя в авторитетах. Тебе и бронзовый от прижизненного величия Благой не страшен, если сумеешь грамотно опровегнуть его бетонные постулаты. Среди статей сборника в этом отношении самая яркая – «"Черный монах": проблема чеховского индивидуализма». Удивительное дело, но этот ясный, прозрачный чеховский шедевр не был понят ни современниками, ни советскими толкователями, ни западными. «Больной» Коврин – единственный на все творчество Чехова положительный герой, но диагноз и привычка чеховедов видеть любой персонаж писателя «подмазанным» сбили с толку самых трезвых исследователей и критиков вплоть до В. Катаева и З. Паперного. А всего-то и надо, как проделал Феликс Раскольников, а когда-то учил и нас, прочесть то, что написано, без предвзятости. То есть – свободно.