Мариуш Вильк - Дом над Онего
И еще один свидетель — Евгений Онегин. Правда, Александр Пашков[153] слегка преувеличивает, утверждая, что на выбор фамилии героя великого романа повлиял поэт-декабрист Федор Глинка, который из карельской ссылки послал Александру Сергеевичу свою «Карелию», и Пушкин якобы так восхитился, что назвал Евгения Онегиным… На самом деле Пушкин начал писать «Онегина» гораздо раньше (еще в Одессе), но остается фактом (подтвержденным такими авторитетами, как профессор Юрий Лотман и писатель Владимир Набоков): и Пушкин, и Лермонтов давали своим героям фамилии, производные от российских озер и рек, — Онегин, Ленский, Печорин, — стремясь тем самым связать их с Русской землей. Если так, то или следует исправить в переводе Адама Важика «Onegin» на «Oniegin», или оставить в покое мои Oniego, Zaoniele, Obonieie и так далее… Вот и все.
4 мая
Так прошла третья моя зима в этом старом доме в Конде Бережной. Рядом были духи разных писателей. Одни прожили с нами больше, другие — меньше. А кто-то жил постоянно. Среди этих особенно дорого мне присутствие Паскаля Киньяра, Кавабаты и Чжуан-Цзы, Генриха Эльзенберга и Генри Миллера, Клюева и Пелевина, нескольких японских мастеров дзен и духа «Бхагавад-гиты», а также владыки Антония (Блума) и Томаса Мертона. О да — Мертона в особенности!
Мертон со мной уже много лет. Когда я только приехал сюда, первой мыслью было: отцу Людовику этот дом в Заонежье пришелся бы по вкусу. Ведь он все искал место для истинного уединения. Я тогда читал только что изданную по-польски книгу Уильяма Генри Шеннона о Мертоне — «Лампа, хранящая молчание». Потом один из босых кармелитов прислал мне на Рождество «В поисках Бога». Осилил я текст с трудом. Впрочем, сам Мертон тоже не любил эту книгу. А вот с его дневниками, особенно последними, я не расстаюсь. Заглядываю в них и возвращаюсь, делаю шаг вперед и снова беру в руки. Несколько фрагментов знаю наизусть. Вот хотя бы о каллиграфии снега и скал в Айдахо, вид Канченджанги[154] с чайной плантации Мим или описание визита к Буддам в Полоннаруве — на исходе и у цели его текста и его пути.
Последние дневники Мертона не дают мне покоя. Свобода, которой он достиг. Lila[155].
Я бы, например, дорого отдал за то, чтобы узнать, о чем он думал, начиная последний подготовленный для печати дневник под названием «Лес, побережье, пустыня» сентенцией индусского мудреца Аштавкры: «Мудрец, который познал истину о личности, разыгрывает игру жизни, и его жизнь и жизнь тех, кто блуждает и ведет на этом свете существование обычных тягловых животных, не имеют ничего общего».
11 мая
Лучшая часть дневника — та, что так и не была написана.
Томас МертонНочью Онего открылось. Еще вчера все озеро покрывал почерневший «скисший» лед, по которому можно было читать события минувшей зимы — от первой ноябрьской майны до последней рыбацкой лунки: где человек сидел, куда направились волки, откуда обычно дул ветер. А сегодня плещется за окном вода, играет барашками на солнце. Оказалось достаточно дуновения ветра — и ни майны, ни лунок, ни волчьей тропы.
Лето с Клюевым
2005
Мои гусли — бездна Онего.
Николай КлюевНачало белых ночей
В это время года (на пороге лета…) Онего наливается сиянием и напоминает огромный таз, по края наполненный жидким светом. При безветренной погоде свет в тазу густой, похожий скорее на ртуть, чем воду. Но малейший ветерок — и свет играет на ряби, словно струны перебирает.
Тогда я вспоминаю гусли Клюева.
* * *Приступая к «Дому над Онего», я долго думал: кто из моих предшественников глубже всего связан с этими местами? Я искал вдохновения. Проводника. Цитаты.
Разные имена приходили в голову. Прежде всего — Гаврила Романович Державин. Как-никак — первый губернатор Олонецкой губернии и одновременно первый поэт Империи. Затем Федор Глинка, чьей «Карелией» восхищался сам Пушкин — тем более что идея романтической поэмы с этнографическими комментариями производила впечатление поистине постмодернистское. Потом я некоторое время присматривался к Элиасу Лённроту[156], то есть, по сути, — к Вяйнямёйнену, ведь точно неизвестно, кто «Калевалу» спел, а кто — всего лишь скомпилировал. Я перебрал еще несколько имен: Павел Рыбников, собиратель былин, автор ряда эссе о фольклоре, словаря местных говоров и путевых записок; Трофим Рябинин — родоначальник целой династии заонежских певцов; Ирина Федосова, которую кто-то назвал заонежской Ахматовой. И наконец, Александр Линевскоий[157] — открыватель беломорских петроглифов и автор романа о Беломорье — соцреалистической северной эпопеи. К сожалению, каждый из них представлял какое-нибудь одно измерение, одну культурную традицию, один жанр. А ведь Заонежье — это синтез традиций и жанров, точка пересечения славянских, саамских и угро-финских путей, стыка сельскохозяйственной и кочевой культур, конфликта православной веры и старообрядчества, и так далее…
И лишь в наследии Николая Клюева я обнаружил сплетение всех этих сюжетов в единое полотно.
* * *Для описания феномена творчества Николая Клюева профессор Маркова изобрела термин «этно-поэтика». Ибо русские — согласно Елене Ивановне — не народ, а целая раса, обитавшая на обширной территории Российской империи, распавшаяся на ряд самостоятельных этнических групп (сравните поморов, живущих на берегу Белого моря, и донских казаков — и вы поймете, что она имеет в виду). Клюев принадлежал к так называемой северорусской этнической группе, в его творчестве заметны как восточнославянские влияния (культ Матери-Земли, православие, былины и лебеди), так и угро-финские и саамские (тотемизм, шаманазим, руны и гагары). Николай Алексеевич вполне отдавал себе в этом отчет.
Конец нереста рябинового леща
Начало лета в Заонежье… Лещ нерестится последним — после щуки и окуня. Сначала движется на нерест черемушник, то есть черемуховый лещ (который откладывает икру в период цветения черемухи), и лишь потом, когда вода в озере прогреется до самого дна, а на берегу зацветет рябина, из глубины поднимется за любовью огромный рябинник. Его икра отдает илом и имеет золотой цвет кубышки.
Николай Клюев — подобно Аввакуму и Шаламову — сам писал свое житие. Складывал из фактов причудливые узоры, неторопливо подбирал детали… тут сотрет следы, там — сознательно запутает сюжет. Нередко фантазировал. Но лишь в перспективе его смерти видно, что и жизнь не скупилась — так называемые стечения обстоятельств образовали версию судьбы поэта, местами гораздо более изысканную, чем конфабуляции поэтического воображения.
Вот, к примеру… В автобиографической «Гагарьей судьбине» Клюев описал седую гагару — царицу водоплавающих птиц, — на крыльях которой растут перья с чудесным пищиком. Никто никогда не видел мертвую гагару: чувствуя приближение смерти, птица ныряет в глубину Онего и там — под омежным корнем — умирает. Лишь изредка водяница (женский дух воды) во время агонии гагары передает ее перо поэту. Омежный корень — корневище цикуты.
Клюев написал свою «Гагарью судьбину» в 1922 году. И не мог в то время знать, что спустя двенадцать лет окажется в Сибири за… «любовь Сократа». Таким завуалированным образом писатель Гронский[158] (главный редактор журнала «Новый мир» и газеты «Известия», председатель Союза советских писателей и создатель термина «социалистический реализм») донес Генриху Ягоде о педерастии Клюева. После тяжелой трехлетней ссылки, в октябре 1937 года, в Томске автора «Песен из Заонежья» тайком расстреляли. Могилы не было и нет.
Так сама жизнь дописала житие Клюева. Поэт испил свою чашу цикуты до дна. Никто не видел гагару мертвой.
* * *Кстати, о гагаре. В саамских мифах гагара — прародитель человеческого рода, а у русских она символизировала нечистую силу. В русском фольклоре птичьим пращуром человека был лебедь.
* * *Исследователи жизни Клюева делятся на две лагеря. Одни ему не доверяют (Азадовский[159]) и копаются в документах, а не найдя таковых, оставляют белое пятно — в надежде, что когда-нибудь оно заполнится. Другие же не придают особого значения архивным материалам (Михайлов[160], Субботин[161]) и верят поэту на слово, а если слова его не находят подтверждения, предполагают, что перед ними метафора, то есть духовный троп. Такой подход мне ближе.
Более того: Клюев — мистик (то есть человек с расширенным сознанием), поэтому если он где-то не был физически, это не значит, что он не был там духовно. Взять хоть Соловки. Николай Алексеевич много раз утверждал, что провел в Соловецком монастыре несколько лет послушником, носил на теле девятипудовые цепи и каждый вечер клал четыреста земных поклонов. Азадовский ему не верит, поскольку не находит этому никаких подтверждений! Но ведь сохранилась поэма Клюева «Соловки». Разве это не доказательство? Я сам прожил на Соловецких островах десять лет и не сомневаюсь: Николай Клюев там был. Если не телом, то — духом.