Питер Хёг - Ночные рассказы
— Существует, — сказал Симон, — три ступени на пути к достижению полной власти над жизнью.
Первая ведёт из детской. С самого рождения мир склоняется над нами в облике женщины: матери, кормилицы, служанки и гувернантки стремятся преградить нам путь к жизни. Условием достижения свободы поэтому является способность сказать: со своей собственной личностью я делаю то, что мне заблагорассудится. К осознанию этого мы и пытаемся привести массы. Невозможно маршировать, если ты всё ещё лежишь в колыбели. Из детской невозможно увидеть необходимость войны.
Есть следующая ступень, и на ней стоят политик и солдат (тут Симон посмотрел на присутствующих политиков и солдат), — она достигается, когда мы своим воодушевлением можем заразить других, а затем повести их в правильном направлении, когда мы властвуем над жизнью и смертью, когда мы можем делать с другими людьми то, что нам заблагорассудится.
И есть третья ступень. Я сам отдал миру шесть лет своей жизни. Я отринул все сомнения, смешал свет и тьму, я принял участие в подъёме тех вод, которые теперь захлёстывают Европу. Я дал миру искусство, подобное удару в лицо.
Здесь Симон сделал паузу, во время которой он посмотрел на каждого из присутствующих, убеждаясь, что его слова доходят до них как мгновенное отрезвление и что уже более не понять, кто они — его гости или его жертвы.
— Теперь, — продолжал он, — мир привык к этим ударам. Если я сейчас на минуту остановлюсь, он приползёт ко мне и схватит меня за горло, одновременно прося о побоях. Поэтому я решил, что в этот седьмой год я буду отдыхать, и я принял это решение, чтобы показать, что с миром я могу делать то, что мне заблагорассудится.
Три недели спустя Симон и Нина отплыли из Сванеке-хауна. Это был первый день зимы, с юга дул ветер, холодный, словно из ледяной пустыни. Город Сванеке стоит на скалах, которые резко обрываются к гавани, и котловина эта, наполнившись морозным туманом, вплёскивала его на причал, на белый почтовый пароход и на провожавших Симона журналистов, вызывая у всех неотвязные мысли о смерти. Они приехали сюда по поручению своих газет и читателей, чтобы сделать репортаж об отъезде Симона и о дне его рождения, но сейчас всё это как-то понемногу забылось. Все чувствовали, что выдохлись, устали и могут думать только о войне в Европе. Некоторые из них ожидали, что по возвращении их без объяснений уволят или в спешном порядке отправят в отдалённые районы боевых действий, и все они боялись будущего, всех мучил один простой вопрос: что будет дальше? — и в это утро на причале им всем вдруг показалось, что этот бледный знаменитый агитатор может дать им ответ. Но Симон лишь отмахнулся от них, а журналиста, решившего было последовать за ним по трапу, грубо отпихнул. «Они посланы той жизнью, от которой я сейчас уезжаю, — думал он, — посланы, чтобы продлить моё с ней расставание, и не понимают, что для меня, человека новой эпохи, расставание с прошлым — это удовольствие». Он повернулся к ним спиной.
Судно медленно выходило из гавани, а журналисты всё брели за ним по причалу, словно потерявшиеся дети.
Город понемногу растворялся за кормой, волны вокруг были тяжёлыми и угрюмыми и цветом напоминали остывающее олово. Симон закрыл глаза и освободил свою память. Только сейчас возникает мир, подумал он. И он ощутил солнечный свет и тепло на своих веках, словно судно попало вдруг в другое время года. Если бы ему сказали, что после особенно жаркого лета море вокруг Борнхольма очень долго не остывает, отодвигая против всех законов природы зиму, он вряд ли бы поверил в это — он чувствовал себя всемогущим, и, медленно открывая глаза, он сам создавал погоду и свои руки на поручнях, и силуэт Нины на палубе, и — с триумфом осознавая свой пол как кисть творца — ребёнка у неё в животе, и, наконец, — синее море под солнцем и два маленьких островка на горизонте: Кристиансё и ещё меньший — Фредериксё, и напоминающий тонкую чёрную нить мост между ними.
Он увидел, что Нина стоит, закрыв глаза.
— Ты грезишь, — сказал Симон. — Таков мир: женщины грезят, а мужчины действуют.
Нина насторожённо посмотрела на него.
— А тебе никогда не случается грезить? — спросила она.
Симон мысленно вернулся к своим картинам.
— Даже мои грёзы — это действия, — сказал он, почувствовав, что ему следовало бы развить это удачное сравнение, и взглянул на остальных пассажиров, оценивая, подходящее ли это место для импровизированного выступления.
И тут вдруг Нина оказалась совсем близко от него, и когда она заговорила, то стала такой серьёзной, какой он никогда прежде её не видел.
— Когда мы учились в школе на острове Фредериксё, — сказала она тихо, — нам рассказывали о снах Бьярке. Во время битвы в Лайре Бьярке спал, а вместо него дрался ужасный медведь. Бьярке пытались разбудить, но он сказал: «Не мешайте моим грёзам». И всё-таки его заставили встать в строй со всеми, и тогда медведь исчез. Медведь был сном Бьярке.
Не веря своим ушам, Симон почувствовал, что Нина о чём-то предостерегает его, но смысл предостережения от него ускользает.
— Грёзы женщин, — сказал он спокойно, — не медведи.
На этом он хотел закончить разговор, но в сознании осталось какое-то раздражение, как будто ему что-то предсказали, а что именно — он не понял.
Когда они пробыли на острове два дня, Симон признался себе, что все окружающее ему решительно чуждо и что Нина приехала домой.
Он всегда представлял себя — и часто изображал — неким огненным явлением природы, никогда не прекращающимся извержением вулкана, которое зажигает всё вокруг, само не поддаваясь при этом внешнему воздействию. Он привык воспринимать себя как личность, обращающуюся к человечеству, которое, со своей стороны, молчит и внемлет. Теперь, впервые за долгое, очень долгое время, он столкнулся с тем, что его не узнают на улице и что на этом маленьком острове, который можно обойти за час, вообще нет улиц, на которых его могли бы узнать, а есть лишь тропинки. На этих тропинках они встречали людей, помнящих Нину. Они внимательно здоровались с ним, справлялись о его здоровье, даже не представляя себе, что перед ними всемирно известный художник и великий философ, а затем говорили с Ниной и о Нине. Оказавшись в непривычной для себя роли слушателя истории, в которой главным действующим лицом был не он, а кто-то другой, в роли наблюдателя будничной жизни, где он был желанным, но никому не известным гостем, Симон обратил внимание на то, что у окружающих его людей что-то не в порядке со зрением. В их жизни, как он заметил, отсутствовал перспективный взгляд. Мужчины были рыбаками, и они иногда смотрели на море, а иногда — на небо, но чаще всего на те снасти, которыми были заняты их руки. Женщины, как правило, смотрели в кастрюли и иногда поднимали глаза на висящие на стенах вышивки с религиозными сюжетами, поглядывали на детей, но никто, как заметил Симон, ни мужчины, ни женщины, никогда не смотрел прямо вперёд; горизонт, думал он, приблизился к этим людям со всех сторон, и поэтому они не видят дальше собственного носа, они бредут по своему пути такими мелкими шажками, что далеко им в жизни не уйти. Он чувствовал себя очень одиноким, и в своём одиночестве поймал себя на мысли, что ему не хватает обращённых к нему лиц слушателей, и своего портрета в газете, и спонтанных дискуссий на вернисажах, и ему пришло в голову, что, возможно, очень даже возможно, он всё-таки что-то получал от своей публики.
Нина же, напротив, как он видел, вернулась домой. Как только они сошли на берег, с ней произошло превращение и она сразу обрела связь с островом. Одежду, которую он привёз ей с Курфюрстендам, она не надевала, а вместо этого ходила в синем платье, которого он никогда прежде не видел и которое вместе с повязанным на голове платком делало её похожей на любую другую женщину острова. Казалось, что она помнит всех, кто им встречался, и все помнят её. Шаги её стали мелкими, а походка — более плавной, когда она водила Симона по острову, показывая ему места, где играла в детстве. И подолгу, закрыв глаза, она сидела без движения на нагретых солнцем гранитных валунах, пока Симон беспокойно мерил шагами своё узилище.
Утром на второй день он сообщил ей, что это их последний день на острове. Он видел, что её это огорчило, но она смиренно склонила голову, и ничего другого он и не ожидал. Симон уже давно не мог представить себе, что кто-нибудь всерьёз может ему возражать.
В тот день после обеда она попросила его прогуляться с ней. Он чувствовал, что она хочет что-то ему сказать, но они молча шли вдоль берега. У моста, ведущего на Фредериксё, они сели на скамейку. По другую сторону узкого пролива, разделяющего два острова, росло высокое дерево. На дереве, отвернувшись от Симона и Нины, сидели два орла-рыболова, взрослый и птенец.
— Это самец, на дереве, — сказала Нина, и показала самку — далёкую, медленно кружащую точку в небе.