Григорий Рыскин - Новый американец
– Вода, водюшка, водюшечка, унеси наши напасти. Вода, водюшка, водюшечка.
В воскресенье вечером они сворачивали знамена: подглаживали рабочую одежду, отключали газ, укладывались пораньше, чтоб в пять утра взорвать сладчайший сон звоном будильника. А потом двухчасовая гонка по семнадцатой дороге, как переход из цветного кино в черно-белое.
Они трудились в большой японской компании на скромных позициях. Он оформлял бумаги на складе – chiping and receiving, она ремонтировала фотокамеры. Серость складских будней он скрашивал общением.
В обеденный перерыв приходит Крис – единственный интеллектуал на складе.
– Что ты все читаешь, Грегори?
– Русский поэт… Называется «Осенний крик ястреба». Хочешь послушать? – Он никак не мог поверить, что его родной язык непонятен кому-то. – Северо-западный ветер поднимает его над сизой, лиловой, пунцовой, алой долиной Коннектикута, он уже не видит лакомый променад курицы по двору обветшалой фермы, суслика на меже…[41] А теперь повтори, Крис.
– Эка тика покатика… Дека дека дека… Факи факи факи Чехов Чехов Чехов…
– Неужели не понимаешь? Не верю. Это же так прекрасно. Он парит в голубом океане сомкнувши клюв. С прижатой к животу плюсною. Когти в кулак, точно пальцы рук. Чуя каждым пером поддув снизу, сверкая в ответ глазною ягодою, держа на юг, к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу буков.
– Вершлако вершлако боко… Бисе хомоко а дей Коко… Горбачев Горбачев Горбачев…
– Давай так, – предлагает Крис, – ты сделай мне синхронный перевод на английский. Я пойму. Между прочим, я брал в колледже курс русской литературы. Давай подстрочник, я пойму.
Слушает, скосив глаза, придерживая тонкой, бледной рукой каштановые кудри.
– А ведь это нацистское стихотворение. Вполне подошло бы для гитлерюгенда. Здесь кровь и почва и величие хищника.
– Но автор – еврей, картавый рыжий еврей с больным сердцем. Он не думал ничего такого.
– Ницше тоже был больной и не думал ничего такого. Вообще-то, я терпеть не могу евреев.
Видимо, он обладал способностью создавать вокруг себя это поле. Он убежал от него в другое полушарие, но оно настигло его и здесь.
– Что сделали тебе евреи, Крис?
– Они наглые, шумные, от них дурно пахнет. Еврея можно купить за деньги. О вей, о вей… were is my Tora? Were are my mazebolls? Were are my knishes?[42] Эххх… Кха, кха, кха… Мой дядя – мэр города. Евреи хотели открыть в городе синагогу. Дядя отказал.
– Почему?
– Евреи будут шуметь, парковаться где не положено. А самое главное, наведут за собой черных. Мой дядя говорит: мне не нравится Гитлер, но нравится его работа. О вей, о вей. Борух ато аденой. Евреи такие свиньи.
Он был среди них как лазутчик.
– Ты кто? – спросил поначалу водитель трака.
– Да русский я, русский.
Он не брал отгулов в еврейские праздники. Но в Хануку иной хитроумный подходил к его столу, чтоб приглушенно-усмешливо поздравить:
– Happy Hanuka.
А когда гасили семисвечник, рыжий ирландец из мэйнтененс-департамент, пронося мимо грандиозную латунную менору, приговаривал:
– А теперь мы эту русскую «кристмас-три»[43] приберем, эту русскую «кристмас-три».
Никак ему было от них не отвертеться. Хотя они принимали его правила игры. То есть при нем не стеснялись:
– Хиб[44], хасид вонючий, – жаловался ему молоденький водитель с золотой искрой в розовой мочке уха. – Приезжаю в его магазин. Закрыто. У этих евреев сплошные праздники.
– А ты не беспокойся, – вступил грузчик-араб с впалыми фанатичными глазами, – у них денег больше, чем у нас с тобой.
Являлся Питер Маккарти – босс отдела рекламы, приветливый рыжебородый ирландец, знаток русской истории: изучал в университете:
– Как дела, Распьютин?
– Все в порядке, Петр Великий.
И вдруг среди дружеской беседы – как гвоздь сквозь подошву:
– Я живу в отличном районе. Ни одного вонючего еврея, ни единого. Хочешь анекдот:
«How do you do a hasidik Jew crasy?»
«Tell him: there is a penny in the corner of a round room»[45].
А вот еще один:
«Why so many Jews in a bakery busines? Because the oven lives them to many fl ashbacks»[46].
Как странно, подумалось ему, у меня нет ненависти к ним. Ни к Питеру, ни к Крису, ни к кому. Разве можно ненавидеть элемент природы: гелий, например, или кремний? То, что я наблюдаю, видимо, есть необходимый и неизбежный элемент мира. Его следует включить в менделеевскую таблицу химических элементов. А потом ему вдруг вспомнилось детство. Он спит рядом с матерью, чувствует рядом ее тепло. И вдруг вздрагивает, просыпается от неожиданной мысли: я еврей, какое несчастье. Ну почему это случилось именно со мной? Я еврей, я еврей, я еврей.
– Ты только не волнуйся, Нюнюшкин, – вступила Нинок, когда вечером он поведал ей о своих обидах, – ты только не волнуйся, тебе нельзя волноваться. Вокруг меня на работе тоже как осы жужжат: джу, джу, джу. Никогда не подумала бы, что такое бывает и в Америке.
– А что, если это свойство человеческой природы? Наверняка тут скрывается некая ущербность, как, например, однояйцовость Гитлера, эпилепсия Достоевского, уродство и мастурбации Гоголя. Смотри, Нинок.
И он процитировал ей из «Волшебной горы» Томаса Манна, которую только что перечитывал:
– Антисемитизм являлся гордостью и содержанием всей его жизни. Когда-то он был коммерсантом, теперь уже он не был им, он был ничем, но ненавистником евреев остался. Человек этот был очень серьезно болен, его то и дело сотрясал хриплый кашель, а иногда он как будто чихал легкими – один раз, визгливо, отрывисто, зловеще. И все-таки он не был евреем – и в этом состояла его единственная радость.
– Какой мудрый человек, – прокомментировала Нинок. – Вот видишь, и среди немцев попадаются порядочные.
Наутро Нинок все время пришептывала, ворожила.
– Что ты там бормочешь?
– Мне все утро сегодня петь хотелось.
– Ну и спела бы.
– Ни за что. Дурная примета.
Подошла к унитазу:
– Вода, водюшечка, унеси все наши напасти, вода, водичка, водюшечка. – И спустила воду.
Как-то поутру к трейлеру бесшумно подкатил Денис на электрокаре:
– Эй, русский, гляди! – И широко распахнул рот.
Вспухший язык Дениса был пробит маленькой серебристой штангой.
– Пирсинг. Понял? – И заколотил серебряным орешком по молодым зубам.
– Зачем тебе?
– Теперь я special.
– Но ведь мешает есть.
– Пока питаюсь бульоном.
– И говорить трудно.
– Нисколько.
– А не заржавеет?
– Хирургическая сталь. Девяносто баксов.
– Мучительно и бессмысленно.
– Жизнь тоже мучительна и бессмысленна.
– А как отнеслась к персингу герлфренд?
– В предвосхищении непрерывного восторга.
– Думаю, у нее есть основания.
– Запомните, русский: this is my tongue, this is my body, this is my way of life, and I fuck everybody[47].
Он развернулся, притормозил, обернулся:
– Послушайте, а почему бы вам не сделать пирсинг? Для этого у вас подходящий нос.
– А что мне даст это?
– Люди обратят внимание и спросят: кто этот загадочный джентльмен?
– Ну и что?
– Их заинтересует ваша история, и они станут покупать ваши книги. Только непременно поместите портрет автора на обложке. При этом кольцо нужно не в ноздрю, как у индусов, а посередине, через ноздревую перегородку, как у бычка. Чрезвычайно секси.
– А что, может, и в самом деле попробовать?
– Мне кажется, вы sarcastic.
– Нет, вовсе не sarcastic.
– Тогда попробуйте, если не sarcastic.
Но тут он утратил интерес к русским и махнул рукой девчонке в открытом красном «феррари», идущем по дороге. У девчонки были такие большие дымчатые глаза, что казалось, они вот-вот выпадут из нежного овала ее лица.
– Эй, Робин, – рванул к ней Денис и возопил в ритме рэпа:
I am Denis AmenisThe holy men from VenisWith a golden ring in my penis[48].
Соскочил ей навстречу с языком наперевес. Тоненькая Робин притормозила, вскочила ногами на кожаное сиденье, пальчиками с дымящей сигареткой приподняла голубую маечку, из-под которой блеснул пупок, пробитый золотым колечком.
Отпуск означал для него пространство и время, идущие вспять. Когда настоящее становится прошлым и наоборот. От этого кружилась голова и поднималось кровяное давление.
Аэропорт. Терракотовые, эбонитовые, мраморные скулы. Лен, золото, черная шерсть волос. Старик в красной спортивной куртке, коротеньких черных трусиках, с молодыми ногами танцовщика. Как странно, думалось ему, я лечу через океан посмотреть, как живет мой висячий нос, мои зеленые глаза, мои густые курчавые волосы, моя генетическая гипертония, мое занудство, моя иудейская скорбь. Мой сын носит эстонскую фамилию и лютеранский крестик, но почему, склоняясь над эстонской грамматикой, он раскачивается и бормочет, как иудей над свитком Торы.
Хельсинки гляделся в холодные чистые озера. Гранитный, стеклянный, слюдяной. Город монументов, воспевающих труд и упорство.