Алексей Варламов - 11 сентября
— Я пока не готова. Лучше вы поезжайте.
— Брезгуешь?
— Да нет же, мама! Как вы не понимаете?
— А скажи на милость, что мы плохого делаем? Может быть, наркотики продаем? Водку паленую?
Ничего плохого компания последних бабок и в самом деле не совершала. Трикотаж и детские вещи из Риги баба Люба быстро и без обмана реализовывала через знакомых старушек, которых отправляла по разным торговым точкам Москвы — от Лужников до Черкизова. К старушкам не цеплялся рэкет, была снисходительна милиция, они приносили в Последний переулок выручку, которая по-справедливому делилась их предводительницей, и дело обстояло таким образом, что если у кого-то выдавался несчастливый день, а у другой благополучный, в накладе не оставался никто.
— Эх, мне бы скинуть годов двадцать, — говорила бабуля мечтательно. Как бы я тогда развернулась, Господи! Я бы миллионершей стала, вся эта шпана ко мне в очередь выстроилась бы.
Варю она уговаривала бросать работу и поступать их в артель.
— Господи, Варенька, ну ладно твоя мама, она человек конченый и старорежимный, спряталась к своему Христу за пазуху и носа оттуда не кажет. Пусть пропадает в своем храме.
— Она там спасается, — сказала Варя и быстро посмотрела на мать, которая, не обращая на них внимания, перебирала крупу.
— Но тебя-то я воспитывала, ты-то должна понимать, что дальше так нельзя. Ты на сестру посмотри. Она против тебя солоха солохой. А как живет!
— Мария — философ, — не могла простить сестре ее университетские годы Варя.
— А ты языки знаешь, на пианино умеешь играть, книжки умные читаешь, умеешь войти и поздороваться, вот и поехала бы в Польшу. И тебе выгода и девочкам моим.
— С челноками якшаться?
— А челноки не люди, что ли? Моим девочкам таскать на себе сумки не под силу. А я тебе машину куплю. Ты бы нам помогала отвозить товар, квартира не была бы так захламлена и маму не раздражала.
— Да с чего вы взяли, что меня что-то раздражает? — не утерпела профессорша, и Варе стало жалко ее.
Елена Викторовна изо всех сил старалась не осуждать мать за предпринимательский раж, а дочь за уныние, но, как всякое благое начинание, выходило это у нее неважно. Она если и делала добрые дела, то лишь случайно и непреднамеренно. Намеренное добро подгорало у нее, как каша на быстром огне, и становилось несъедобно. Так порывисто думала о своей матушке сама Варя, оглушенная происходящими переменами, но если профессорша взирала на мир с потаенной невысказанной мыслью о его скором конце, находя всякий раз элегической думе новые подтверждения, то Варя пребывала попеременно в растерянности и возмущении. Она окончила институт с полукрасным дипломом, ее оставили на кафедре старшей лаборанткой с часами и перспективой стать через несколько лет преподавателем- распределение, о котором в прежние годы можно было только мечтать. И вдруг оказалось, что зарплата у нее нищенская, будущее бессмысленно, студентки смотрят как на неудачницу и сплетничают о личной жизни. Особенно тосковала Варя весною. Мысль о том, что настанет лето, а у нее нет обновы, ввергала ее в уныние. Она экономила до рези в животе на обедах, не платила за проезд в тридцать первом троллейбусе, знала в лицо всех контролеров, а они знали ее; она страдала, перебирая перед зеркалом прошлые наряды, но угрюмое стекло свидетельствовало о том, что безбилетная, похудевшая от душевных волнений, стычек с ревизорами и диеты девушка, стоявшая напротив, — всех на свете прелестней, однако одета не комильфо. Варя носила на лице такое выражение, что от нее шарахались и женщины, и мужчины. Вероятно, это и имела в виду хорошо устроившаяся сестра, говоря о том, что в голове у московской жительницы ветер. Но это был не просто ветер, а злой мусорный муссон, который дул, не стихая ни днем ни ночью, до одурения в голове.
Она так страдала, что даже испытывала мстительное удовлетворение от бедности, штопаные чулки приводили ее в состояние истерического восторга, она щеголяла рваными сапогами и всех мало-мальски устроившихся в новой жизни людей считала барыгами, презирая сестру и бабку, служивших желтому дьяволу и заработанные деньги сносивших в странные конторы, где их обменивали на разноцветные билетики, на которых у обеих поехала крыша. Сестра мечтала отправить мать на лечение в Германию, среднего брата учиться в Англию, а себе купить яхту в заливе.
— А может быть, мост выстроишь между Москвой и Ригой?
— Я чего-то не понимаю, Варвара, — сказала Мария медленно. — Ты очень умная или дура. Но если умная, то почему такая бедная, не пойму.
— Я не хочу быть богатой, — сказала Варя надменно.
— Дело не в богатстве. Деньги — это свобода, сестра. Купи себе что-нибудь к весне. И не говори мне «нет», не то я обижусь. Я тебе за билет до Риги должна.
«А еще за батник», — мысленно добавляла Варя, отказываясь от любых подарков и в своем неприятии сестрино-бабушкиного капитала перещеголяв даже мать.
— Нельзя так, Варя, тебя гордыня мучает.
— И пусть.
— Деточка, гордыня — смертный грех, родительница всех грехов. За нее с человека вдвойне спросится. Больше, чем за сребролюбие и лихоимство.
Но Варя молчала: школа ценностей и грехов у нее была своя собственная. А мать не унималась:
— Покаяться тебе, дочка, надо.
— А им не надо?
— Им тоже, но тебе нужнее. В храм пойти, исповедаться, причаститься.
Мать перечисляла эти действия, и Варе казалось, что она похожа на студентку-иностранку, которую учат православному языку. Бабуля была права: мать опять нашла себе лазейку. Она ездила по ближним и дальним монастырям, возвращаясь оттуда с радостными, блестящими глазами: было видение, было знамение, было пророчество. Там мироточат иконы, здесь обретаются мощи, находят останки мучеников и убивают за веру, все, что происходит вокруг неслучайно, и свобода, и кровь, и нищета, и богатство, войны и землетрясения, которые сплелись воедино. Во всем есть свой замысел, а вовсе не хаос — последние времена даны людям для вразумления и покаяния, они же по неразумию, гордости или легкомыслию воспользовались ими, чтобы напоследок потешить плоть, а не душу спасти, как жадные евреи в пустыне между Египтом и землей обетованной.
Но Варя ничего, кроме хаоса, не видела и всякий смысл происходившего отрицала. А между тем апокалипсис не наступал. Недели сменяли друг друга, как полустанки на захолустной железной дороге, и порой Варе казалось, что они едут по кругу: здесь уже были, это говорили, чувствовали, читали и проживали. Мать находила этому объяснение и твердила, что отсрочка свидетельствует о милосердии Господнем, ибо Господь более милосерден, чем справедлив, — а был бы Он лишь справедлив, так никого бы на земле давно и не осталось, и ее грешной прежде всех. Но что-то условное виделось ей в поведении Елены Викторовны и ее энтузиазме, что-то похожее на новую пьесу, которая разыгрывалась не из глагольных видов и падежей, но из канонов и псалмов, вечерних служб и литургий, однако не переставало быть игрой. И самое главное, что и мать это понимала, мучилась, но поделать ничего не могла и верить и вести себя по-другому не умела. Они все это чувствовали, потому что слишком хорошо они трое друг друга знали и зорко друг за дружкой приглядывали, мама, дочка и бабушка, как три лошадки, которые волокли непонятно куда и зачем неизвестный груз.
Глава восьмая
Батя
Однако частично конец света все-таки наступил. Однажды душным летом все богатства, накопленные бабой Любой и Машкой, сгинули. Закаленная и не такими бедами Любовь Петровна отнеслась к этой новости со смиренным достоинством праведника из земли Уц — Бог дал, Бог взял, а для рижской проводницы крах акционерного общества, которое расползлось по всей стране и страна доверила ему свой первый трепетный капитал, убаюканная поддержкой государственного телевидения, оказался чудовищным ударом. Не на фирменном поезде в костюме проводницы, а на самолете «Ту-134» сестра примчалась из Риги с толстой пачкой билетов, на которых была изображена гладкая физиономия респектабельного человека, на которого еще вчера она молилась, а сегодня среди разношерстной толпы вкладчиков бесновалась на Варшавском шоссе, перегораживала улицу, ругалась с милицией, швыряла камни в стекла, а потом сидела пьяная и голая в Сандуновских банях.
— Лохушка. Дура. Господи, и ведь все знала, предупреждали умные люди до лета все забрать, нет же, жадность сгубила. Чуть-чуть, думала, подожду, все разом сниму. И туда, — она подняла голову и бессмысленными глазами посмотрела на Варю. — А что бы я там? Там образованные да хитрые нужны вроде тебя. Да, хитрые, сестра. Сама-то ты денюжки не понесла никуда.
— Да нет у меня никаких денег.
— Врешь, опять за мой счет выехать хочешь!
Мария рыдала. Варя пробовала ее утешать, но Мариино горе было так велико, что все слова были напрасны. Она снова превратилась в глупую, самонадеянную недотепу с обветренными губами, обгрызанными ногтями и мокрым носом, которая навзрыд плакала и жаловалась на свою несчастную полусиротскую, детдомовскую долю, переживала за своих талантливых братьев, мать и ее нового мужа, русскоязычного поэта, состоявшего на иждивении у падчерицы, пившего горькую от поэтической ненадобности и читавшего стихи, над которыми Мария плакала и не решалась сказать поэту, что не худо бы добавить к лирике чего-нибудь пожевать. «Вы пишите, Юрий Петрович, пишите. У вас так жалостливо получается».