Виктор Некрасов - По обе стороны океана (сборник)
Такова судьба первой книги. С лёгкой руки самодержца она заняла подобающее место на библиотечных полках и в курсах истории литературы. Вторая, третья, четвёртая и все последующие — каждая имела свою судьбу — об этом когда-нибудь, в другом месте, — но, как ты, читатель, уже увидел, избранный мною, как и многими другими, литературный путь (писать и печататься) — оборвался. Оборвался на этих самых «Записках зеваки», которые сейчас у тебя в руках.
Битый и перебитый, в повязках и наклейках, я взялся за них в надежде, что всё предложенное мною во вступлении — давайте гулять, глазеть и вспоминать — никого не заденет и все мои экскурсии в детство и юность, размышления о том о сём, миновав все рогатки, доберутся до читателя…
Не вышло, не добрались.
И вот сейчас, сидя уже не на своём киевском диване, где всё это писалось, а в большом кресле у окна, за которым черепичные крыши и увитые плющом каменные ограды, я опять взялся за то, что три года тому назад было написано и так неудачно отнесено в редакцию.
Нет, ничего из написанного я не выкинул. Всё, что я писал для того читателя, до которого эти строки доберутся теперь только через Сциллы и Харибды таможен и прочих рогаток, и читая которые он будет многим рисковать, всё это я оставляю нетронутым. Но за эти три года, особенно за последний, появилось столько новых маршрутов, а в голове столько новых мыслей, что не поделиться ими я не могу.
И читатель-то, кроме старого, привычного, любимого, появился сейчас у меня новый, который с полуслова-то и не поймёт, ему объясни, растолкуй. И рождается из-под карандаша какое-то странное существо, с глазами и спереди, и на затылке, какое-то переплетающееся, с налезающими друг на друга членами своими. Вот в каком я положении оказался, сидя в своём кресле и поглядывая на французские крыши и плющи… Но стоп! Интермеццо моё несколько затянулось. Пора и на троллейбус. Вот он подъезжает — первый номер, как раз наш.
* * *…Милый, милый Киев! Как соскучился я по твоим широким улицам, по твоим каштанам, по жёлтому кирпичу твоих домов, тёмно-красным колоннам университета… Как я люблю твои откосы днепровские. Зимой мы катались там на лыжах, летом лежали на траве, считая звёзды и прислушиваясь к ленивым гудкам ночных пароходов… А потом возвращались по затихшему, с погасшими уже витринами Крещатику и пугали тихо дремлющих в подворотне сторожей, закутанных даже летом в мохнатые тулупы…
Так вспоминал Киев, Крещатик лейтенант Керженцев «В окопах Сталинграда», лёжа под дождиком в лопухах на берегу Донца, в ожидании, пока его сапёры заминируют берег…
Разметало нас тогда, киевлян, по всем фронтам, от Петсамо до Севастополя, и никто из нас не знал, встретимся ли мы когда-нибудь с киевскими каштанами и будем ли считать звёзды, лёжа на днепровских откосах, и возвращаться по затихшему ночному Крещатику…
Мне повезло. Я вернулся. И квартира моя (моя ли?) в самом центре, самом сердце города, на Крещатике.
Встретился я с ним ещё до встречи с мамой в том же декабре 1943 года, через месяц после освобождения города. Выскочил из грузовика у Крытого рынка, там, где кончается Крещатик и начинается Красноармейская. Я сказал кончается. Это неверно. Его просто не было. Горы битого, занесённого снегом кирпича, искорёженные, торчащие из этих груд железные балки и узенькие, протоптанные в сугробах тропинки. Вот и всё. И цепочкой, как муравьи, спешащие куда-то люди — на работу, за пайками, на толкучку…
А каким он был, Крещатик…
Скажем прямо, глядя сейчас на довоенные открытки, в особый восторг не приходишь — улица как улица, ну, чуть пошире других, дома как дома, четырёхэтажные, зелень довольно жалкая, посредине трамвай…
Скажи нам это в 20–30-е годы, мы бы глотку перегрызли. Улица как улица? А где вы видали такие тротуары, такой ширины? Незавидные дома? А в начале улицы три восьмиэтажных дома, бывшие банки? А Бессарабка, Крытый рынок? А трамвай? Первый в России, и вагоны длинные, четырёхосные, с тремя площадками, сиденья плетёные. Да что вы, ума лишились?
Да, мы влюблены были в свой Крещатик. И если не было в нём особой красоты, то какой-то шарм южной улицы был. По вечерам не протолкнёшься. «Пошли на Крещик?» — говорили мы друг другу и слонялись по нему взад и вперёд, толпясь у кинотеатров (пойти или не пойти на четвёртую серию «Акул Нью-Йорка» или отложить на субботу?), грызя семечки, поглядывая на девиц. Красивые, чёрт возьми, киевлянки… А киевлянки ходили в каких-то ситцевых платьицах, ни помады, ни бус, ни колец, ни серёжек (упаси Бог, из комсомола выгонят!), а мы, мальчишки, в юнгштурмовках (военного образца, а-ля Тельман) и кепчонках, задранных «по-ленински» назад. Серенькая, в общем, толпа, ничего яркого, броского. Появившиеся в тридцатых годах клетчатые ковбойки поражали своей сногсшибательной пестротой и экстравагантностью.
Сейчас он другой, совсем другой… На месте взорванного (кстати, нами, а не немцами, как писалось раньше, чтоб ещё больше очернить захватчиков) вырос новый (по кирпичику, по кирпичику — писатели и академики вносили свой вклад…) — безвкусный, шикарный, намного шире прежнего, а теперь — о счастье! — заросший каштанами и липами (сажали сразу взрослые), заслоняющими своими кронами все эти башенки и арочки «обогащённой» архитектуры сталинских времён. С надеждой и упованием смотрю я на первые признаки плюща на Крещатике (о! французские домики!) — годик-другой — и станет он красивейшей улицей в мире.
Я люблю деревья. Они всегда мне что-то говорят, что-то напоминают. На одной из киевских улиц, с забавным названием Кругло-Университетская, росло дерево-гигант. Разросшимися своими стволами оно точно опекало, благословляло улицу. Когда его срубили — а его срубили, боясь, что оно упадёт на прохожих, с годами оно всё больше и больше склонялось, — улица осиротела, стала беспомощной и безликой. Раньше я её любил, сейчас обхожу стороной.
Было и на Крещатике такое дерево-уникум, — если не ошибаюсь, американский клён, — он растёт, всегда как-то валясь в сторону, нелепо изгибаясь и, наверно же, вызывая у городских садовников ненависть. Оно чудом сохранилось от былого Крещатика (вернее, от одного из его дворов) и, бесцеремонно нарушая ранжир новеньких лип и каштанов, просуществовало, нелепо и трогательно, тыкая во все стороны свои змееобразные ветви, почти четверть века. Совсем недавно его срубили — у нас не любят ярко выраженную индивидуальность.
Кроме этого дерева-индивидуалиста, сохранилось на Крещатике ещё десятка полтора довоенных деревьев — в самом его начале, возле тех самых дореволюционных банков. На открытке двадцатых годов это жалкие саженцы, обнесённые деревянным штакетником. Никакой солидности. А теперь под ними и от дождя укрыться можно. Правда, их замечают и пользуются их услугами только в этом случае. Вообще же, кроме крещатицких старожилов, если они дожили до наших дней и что-то ещё помнят, никто и не подозревает, что это тоже старожилы, тоже свидетели многого…[15]
Вообще, глядя на деревья, особенно чувствуешь бег времени. Как-то на заре своей юности, как всегда торопясь в школу, я на минутку задержался у Николаевского парка. Вдоль его решётки по Караваевской улице сажали тополя. Тоненькие, озябшие веточки. Тогда это была редкость. Я минутку постоял, посмотрел и побежал дальше. Недавно, проходя по тому же месту, я встретился у входа в парк с громадным, высотой в четырёхэтажный дом, раскидистым тополем, который сейчас и двумя руками не обхватишь. Да, это был один из тех юнцов, которых на моих глазах сажали миллион лет тому назад. Впрочем, зачем гиперболы, сажали их лет пятьдесят тому назад, и, глядя сейчас на него, единственного выжившего и пережившего, я как-то очень ясно ощутил, что мы ровесники и оба не первой молодости.
Ох-хо-хо…
Так кто же сменил нас, в кепочках и тапочках, на Крещатике? Мальчики в джинсах и девочки в мини. И браслеты у них, и цепочки. И попытки встречаться в кафе…
В общем-то культа кафе, как везде на Западе, у нас нет. Больше на скамеечках, в саду, во дворе, а у счастливцев с отдельной комнатой — в этой комнате. Но иной раз хочется выпить и на люду, на западный манер…
Таких мест на Крещатике — могу по пальцам сосчитать — пять. Три из них, собственно говоря, даже не кафе, а закусочные, но есть столики, а в двух шагах и «Гастроном» — можно и сбегать. В «Ливерпуле» за столиками с разноцветными пластмассовыми стульями распивают «Тракию» и «Мельник», ставя бутылки под стол, откуда их выволакивают уборщицы или «недоперепившие», всем тут известные старики. («Ну как, дядь Петя, дела?» — «Да ничего, помаленьку. За ваше здоровье…»)
Чуть в стороне от столиков вьётся длиннющая очередь. Это за «Киевским» тортом. Без него немыслимо приехать из Киева домой — в Москву, в Ленинград, Свердловск, Иркутск. Сходите как-нибудь на вокзал и посмотрите — по два, три, а то и четыре торта везут. Психоз! (Из очередей, кроме этой, меня всегда поражали две их разновидности: за кормом для рыбок и на почтамте — чисто мужская — в погоне за юбилейными штемпелями на марки.) Кафе «Ливерпуль» — место встреч друзей осеннее, зимнее. Летом же — «Морозиво» («Мороженое») у входа в Пассаж, «Мичиган» (он же «Грот») и «Бульонная» рядом с входом в метро. Публика во всех трёх одна и та же, преимущественно студенты, художники, актёры, киношники, кое-кто из пописывающих. Чашечек с бульоном и так называемых «кремовок» (на языке официанток) для мороженого не так уж много, гранёных стаканов побольше. Большинство посетителей друг друга знает. Сидят компаниями. Время от времени кто-нибудь бежит в «Гастроном»…