Александр Генис - Частный случай. Филологическая проза
Собрав недурную компанию, Гендлер руководил нами железной рукой, умудряясь при этом никому не мешать. Нью-йоркская «Свобода», как раньше «Новый американец», превратилась в клуб, где посторонних толпилось больше, чем своих. В магазин, однако, бегать приходилось по-прежнему мне: я все еще был самым молодым. Вскоре на радио стало так весело, что Бахчанян попросил взять его в штат — художником.
4
Между тем началась перестройка. И к нам на радио повадились гости. Чаще всего это были советские писатели. От обыкновенных писателей они отличались тем, что редко говорили «я». Это и понятно. Дома каждый из них считал себя диссидентом. На Западе они представляли единственную в мире державу, способную, как сформулировал Конгресс, уничтожить Америку. Тень атомной бомбы позволяла им кичиться миролюбием и рассуждать о политике.
Тогда еще считалось, что Россия идет неповторимым путем, живя плодами особой экономики, которую наши гости кудряво называли нетривиальной. Радикалы предлагали сменить эту экономику на шведскую, консерваторы сомневались в успехе, считая, что в России слишком мало шведов. И те и другие и за границей не переставали следить за ростками русской свободы.
По этому поводу мне рассказали жуткую историю. Группа демократов из «Общенародного фронта борьбы с бюрократией» застряла на Первое мая в Хельсинки. Ситуация критическая: никто не знает, что сказали в Москве с праздничной трибуны. От отчаяния советские гости принялись читать речь Горбачева по-фински. Пробираясь сквозь дебри неиндоевропейского языка, они наткнулись на фамилию Бухарин и облегченно вздохнули: можно возвращаться.
Когда наши гости отрывались от микрофона, они оказывались симпатичными людьми. За рюмкой им, как всем, нравилось говорить о кознях начальства. Никто из них никогда ни о чем не спрашивал: к нам они приходили не знакомиться, а знакомить — нас с собой. Гостей мало интересовал даже Нью-Йорк, хотя меня часто просили его показать. Обычно я начинал экскурсию с башен Мирового Торгового центра. В нем есть что-то писательское: один небоскреб — небоскреб, но два — уже гимн тиражу. Как-то, взобравшись с московским критиком на смотровую площадку 110-го этажа, я привычным жестом указал на панораму. Гость поднял голову, просиял и, завершая свой внутренний монолог, отчеканил: «А Евтушенко — все-таки говно».
«Свободу», конечно, посещали писатели либерального направления, отличившиеся в борьбе за гласность. Но изредка к нам забредали и почвенники. Как это нередко бывает, самым убежденным из них был публицист-еврей. Когда мы обсуждали целесообразность сооружения цементного завода на Азовском море, он сказал, что Россия, слава Богу, не Берег Слоновой Кости, чтобы строить курорты для иностранцев.
К этой компании примкнул и другой еврейский литератор — мой приятель Изя Шамир. Уроженец Новосибирска, житель Израиля и гражданин мира, Изя служил парашютистом, женился на шведке, писал по-японски, переводил Джойса и дружил с арабами. Свою новую родину он объехал на осле. Иногда я с ним вижусь в Нью-Йорке. Как-то, когда мы пили кофе в «Борджиа», к стоящему на тротуаре столику подскочил голубоглазый прохожий размером с хоккеиста Рагулина. Он выхватил крохотного Изю из-за стола и прижал к груди, не давая стать на землю. «Служил под моим началом в Ливане», — смущенно объяснил помятый Шамир.
В мирное время он работал в кнессете, где боролся с дискриминацией — на стоянке у парламента не к чему было привязать Изиного осла. Поскольку левее Шамира в Израиле никого не было, с началом перестройки он перебрался в Москву, где нашел друзей даже в антисемитском журнале «Наш современник».
Из-за того, что я плохо знал советскую литературу, мне приходилось справляться о наших гостях в энциклопедии, где почти за каждым числилась книга «Считайте меня коммунистом». Музыковеда Соломона Волкова это не удивляло. Он утверждал, что в России, как во Флоренции, идет вечная война гвельфов с гибеллинами. Кто бы ни победил, власть остается внутри одного круга, куда посторонних не пускают.
Довлатов тоже считал, что «сословные барьеры крепки и нерушимы», но к советским писателям относился лучше других. На конференции русских литераторов Востока и Запада он дружески одарил советскую делегацию — по сорок долларов на брата. Тогда этот жест меня покоробил. Теперь я думаю о том, как Сергею всегда не хватало денег.
Надо сказать, что встречи эмиграции с метрополией редко проходили гладко. На самой первой я устроился у сцены, так что ничего не пропустил. По одну сторону сидели советские дипломаты из ООН, по другую — один эмигрантский писатель, известный эксцентричностью и безукоризненным английским.
Другим представителем третьей волны пригласили Александра Янова. Тогда он еще не успел раскрыть обессмертившую его тайну медного кабеля, который Сталин якобы велел зарыть на черный день между Москвой и Горьким. К началу перестройки Янов уже написал ряд солидных книг, решающих проблему России. Обмыть одну из них он пригласил нас к себе домой. На беду, из-за грозы вышибло электричество, а Янов не знал, где пробки, поэтому закусывать пришлось на ощупь.
Транслировавшуюся по телевизору дискуссию вел оборотистый Григорий Винников. Он начал с того, что представил собравшихся. Когда Гриша дошел до доктора Янова, сидящий рядом писатель на чистом русском языке сказал: «Профессор кислых щей».
Винников дружелюбно заметил, что мнения могут быть разными. На что писатель, опять по-русски, назвал ведущего советским холуем и ударил микрофоном по голове.
Советская сторона так рта и не открыла.
5
Радио, как уже говорилось, Довлатов считал халтурой и скрипты свои не ценил. Если ему приходилось их печатать, Сергей безразлично подписывался «Семен Грачев».
Однако писать спустя рукава далеко не просто, поэтому для радио Сергей придумал особый жанр. Он говорил не о прошлом и тем более не о будущем, а о настоящем России.
История позволяет раскрывать загадки, политика — их загадывать: будущее, мол, покажет. О настоящем остается рассказывать только то, что и так все знают. Этим Довлатов и занимался. Оставив другим диссидентов, евреев и происки Политбюро, Сергей описывал отечественных бродяг: «Алкаши преисполнены мучительного нетерпения.
Алкаши подвижны, издерганы, суетливы. Алкаши руководствуются четкой, хоть и презренной целью. Наши же герои полны умиротворения и спокойствия… Помню, спросил я одного знакомого бомжа:
— Володя, где ты сейчас живешь?
Он помолчал. Затем широко раскинул ладони и воскликнул:
— Я? Везде!..»
Довлатова интересовала не советская власть, а советский человек. Зная его по себе, Сергей не осуждал своего героя, но и не льстил ему. Он видел в нем естественное явление, имеющее право существовать не меньше, чем закат или листопад.
Собственно политические взгляды Довлатову заменяло то, что он называл миросозерцанием: советскому режиму противостоит не антисоветский режим, а жизнь во всей ее сложности, глубине и непредсказуемости. Вместо того чтобы спорить с властью на ее условиях, он предложил свои — говорить о жизни вне идей и концепций. Довлатов не был ни родоначальником, ни даже самым красноречивым защитником этой практики, но озвучивал он ее удачнее других.
Радио отвечало акустической природе довлатовского дарования. Сергей писал вслух и выпускал предложение только тогда, когда оно безупречно звучало. В этом ему помогал сам язык, который Бродский называл гуттаперчевым.
Прелесть русской речи — в ее свободе. Лишенная жесткого порядка слов, она вибрирует микроскопическими инверсиями. Так, стоя на месте, как музыка Дебюсси или пробка на волнах, язык передает не мысль, а голос.
Довлатов не меньше поэтов ценил способность звука сохранять то, что теряет письмо. Сергею всегда казалось важным не что́ было сказано, а кто́ говорил. Истину ему заменяла личность. Голос был его почерком. Поэтому, снисходительно относясь к «Свободе», Сергей заявлял, что, если б и разбогател, не оставил бы микрофона.
Даже от телефона его невозможно было оторвать. Впрочем, письма писать Довлатов любил еще больше.
6
Довлатовские сочинения так долго не печатали, что по способу функционирования они мало чем отличались от писем. В результате Сергей привык относиться к прозе как к частному делу, зато переписку нередко делал публичной. Письма он печатал под копирку. Копии самых важных рассылал знакомым, «чтобы имелись, — как он писал Некрасову, — уважаемые свидетели нашей переписки».
В письмах Сергея много смешного, еще больше злого и откровенного. Однако доверять им можно не больше, чем довлатовским рассказам. Для него письма играли роль подсознания, которое знает об окружающем куда меньше, чем о себе. Подсознание ведь отнюдь не правдивее сознания. Оно просто обнаруживает у вещей изнанку.