Милан Кундера - Вальс на прощание
— Эту таблетку дали ей вы? — спросил инспектор.
— Нет, я не давал.
— Тогда перестаньте твердить, что вы убили ее.
— Она мне постоянно говорила, что покончит с собой,— сказал Франтишек.
— Почему она говорила, что покончит с собой?
— Говорила, что покончит с собой, если я буду все время приставать к ней. Говорила, что не хочет ребенка. Что скорее руки на себя наложит, чем родит ребенка.
В помещение вошел доктор Шкрета. Он по-дружески поздоровался с инспектором, потом подошел к мертвой. Приподняв веко, проверил цвет конъюнктивы.
— Пан главврач, эта сестра была вашей подчиненной, не так ли? — сказал инспектор.
— Именно так.
— Допускаете ли вы, что она могла воспользоваться каким-нибудь ядом, свободно применяемым в вашей здешней практике?
Шкрета снова повернулся к мертвой Ружене и попросил сообщить ему подробности ее смерти. Вслед за этим сказал:
— Нет. Это не похоже ни на один медикамент, ни на одно вещество, какое она могла бы достать в наших кабинетах. Это безусловно какой-нибудь алкалоид. Какой, установит вскрытие.
— Как она могла его получить?
— Затрудняюсь сказать.
— Пока все покрыто мраком неизвестности,— сказал инспектор.— В том числе и мотив. Вот этот молодой человек показал, что у нее должен был родиться от него ребенок, которого она хотела уничтожить.
— Он принудил ее к этому! — кричал Франтишек.
— Кто? — спросил инспектор.
— Трубач! Он хотел отбить ее у меня и принудил ее избавиться от моего ребенка! Я следил за ними! Он был с ней на комиссии.
— Я могу подтвердить это,— сказал доктор Шкрета.— Мы сегодня действительно рассматривали заявление этой сестры на предмет аборта.
— Трубач был там с ней?
— Да,— сказал Шкрета.— Наша сестра объявила его отцом своего ребенка.
— Это вранье! Это мой ребенок! — кричал Франтишек.
— В этом никто не сомневается,— сказал доктор Шкрета.— Однако нашей сестре необходимо было объявить отцом человека женатого, чтобы комиссия согласилась с пресечением беременности.
— Выходит, вы знали, что это вранье! — кричал Франтишек на доктора Шкрету.
— По закону решающим является утверждение женщины. Если сестра Ружена объявила нам, что носит в себе плод пана Климы, и он, кстати, утверждал то же самое, то никто из нас не имел права возражать против этого.
— Но вы не верили, что пан Клима — отец ребенка? — спросил инспектор.
— Нет.
— А что привело вас к такому заключению?
— Пан Клима посетил наш курорт всего лишь два раза, и то мимоходом. Поэтому маловероятно, что между ним и нашей сестрой могли завязаться интимные отношения. Наш курорт слишком мал, чтобы такая новость не дошла до меня. Отцовство пана Климы было с наибольшей вероятностью камуфляжем, к которому сестра Ружена склонила его, чтобы комиссия разрешила аборт. Этот молодой человек, конечно, возражал бы против аборта.
Но Франтишек уже не слышал, что говорил Шкрета. Он стоял здесь, но ничего не видел. Он слышал лишь слова Ружены «доведешь меня до самоубийства, точно доведешь меня до самоубийства», знал, что он причина ее гибели, и все-таки не понимал почему и не мог ничего объяснить. Он стоял здесь, словно дикарь перед чудом, стоял здесь словно перед чем-то сверхъестественным, сделавшись вдруг глухим и слепым, ибо разум отказывался воспринять непостижимое, обрушившееся на него.
(Несчастный Франтишек, ты пройдешь по жизни, так и не поняв ничего, зная лишь, что твоя любовь убила женщину, которую ты любил, ты пройдешь по жизни с этим чувством, как с тайной метой ужаса, как прокаженный, который приносит любимым необъяснимые беды, ты пройдешь по жизни, как вестник несчастья.)
Он стоял бледный, недвижный, точно каменное изваяние, и не заметил даже, как в помещение взволнованно вошел еще один человек; он подошел к мертвой, долго смотрел на нее, потом погладил по волосам.
Доктор Шкрета прошептал:
— Самоубийство. Яд.
Вошедший резко повернул голову:
— Самоубийство? Голову даю на отсечение, что эта женщина не покончила с собой. А если она и проглотила яд, то это точно было убийство.
Инспектор удивленно смотрел на вошедшего. Это был Бертлеф — его глаза пылали гневным огнем.
18Якуб повернул ключ, и машина тронулась. Он проехал последние курортные особняки и очутился на широком просторе. До границы было всего часа четыре езды, не хотелось торопиться. Сознание, что этой дорогой он едет в последний раз, преображало весь край, принявший вдруг редкостный и необычный вид. Ему казалось, что он не узнает его, что вокруг все другое, чем представлялось прежде, но, к сожалению, он уже не может здесь задержаться.
И одновременно он тут же возражал себе, понимая, что никакая отсрочка отъезда, пусть на день или на годы, не изменит того, что мучит его сейчас: этот край он не познал бы ни на йоту ближе, чем знал до сих пор. И он должен смириться с тем, что покидает его, так и не познав до конца, не исчерпав всей его прелести. Что покидает его как должник и как кредитор со счетами, взаимно не оплаченными.
И снова вспомнилась ему девушка, которой он вложил в тюбик фальшивый яд, и он подумал, что его карьера убийцы была самой короткой из всех карьер, которые выпали ему на долю. Я был убийцей часов восемнадцать, улыбнулся он своим мыслям.
Но потом возразил себе: нет, неправда, что он был убийцей всего лишь короткое время. Он убийца и останется им до самой смерти. Ибо вовсе не важно, была или не была голубая таблетка ядом, важно то, что он считал ее ядом и что, несмотря на это, дал ее незнакомой женщине и даже не пошевелил пальцем, чтобы спасти ее.
И сейчас он задумался над этим уже с беззаботностью человека, понявшего, что его поступок оказался в плоскости чистого эксперимента.
Его убийство было особенным. Это убийство не имело мотивов. Оно не ставило своей целью добиться какой-либо выгоды для самого убийцы. Стало быть, какой был в нем смысл? Его смысл, по всей вероятности, был в том, чтобы он узнал, что он убийца.
Убийство как эксперимент, как акт самопознания — это он уже знал; это Раскольников. Тот убивал, чтобы ответить себе на вопрос, имеет ли человек право убить неполноценного человека и способен ли он перенести это убийство; этим убийством он спрашивал себя о себе.
Да, здесь есть нечто, сближающее его с Раскольниковым: нецелесообразность убийства, его теоретический характер. Но здесь есть и различие: Раскольников задавался вопросом, имеет ли право способный человек ради своего интереса пожертвовать неполноценной жизнью. Но когда Якуб подавал медсестре тюбик с ядом, у него не было подобных мыслей. Якуба не занимал вопрос, имеет ли человек право принести в жертву чью-либо жизнь. Напротив, Якуб убежден, что человек не имеет такого права. Якуб жил в мире, где люди жертвовали жизнями других во имя абстрактных идей. Якуб знал лица (беззастенчиво невинные или печально трусливые) тех людей, что, извиняясь, все же старательно приводят в исполнение над своими близкими приговор, в жестокости которого не сомневаются. Якуб хорошо знал эти лица и ненавидел их. А еще Якуб знал, что каждый человек желает кому-то смерти, и от убийства его удерживают лишь две вещи: страх наказания и физическая сложность убиения, как такового. Якуб знал, что если бы каждый человек имел возможность убивать тайно и на расстоянии, род людской за несколько минут иссяк бы. Поэтому эксперимент Раскольникова он не мог не считать совершенно напрасным.
Почему же в таком случае он дал медсестре яд? Была ли это всего лишь простая случайность? Ведь Раскольников свое убийство тщательно продумывал и подготавливал, тогда как он, Якуб, действовал в мгновенном порыве! Однако Якуб знал, что и он уже много лет непроизвольно готовился к своему убийству и что то мгновение, когда он подал Ружене яд, было щелью, в которую вклинилась, точно лом, вся его прошлая жизнь, его всяческое разочарование в людях.
Раскольников, убивший топором старуху-процентщицу, сознавал, что перешагивает страшный порог; что преступает закон Божий; он знал, что старуха — ничтожная тварь, но одновременно и тварь Божия. Якуб не испытывал страха Раскольникова. Для него люди не были Божьими тварями. Он любил мягкость и благородство, но убедился, что эти свойства вовсе не человеческие. Якуб хорошо знал людей и потому не любил их. Он был благороден, и потому дал им яд.
Стало быть, на убийство подвигло меня благородство, сказал он себе, и это показалось ему смешным и печальным.
Раскольников, убивший старуху-процентщицу, не в силах был совладать со страшной бурей угрызений совести. Тогда как Якуб, глубоко убежденный, что человек не имеет права приносить в жертву чужие жизни, вовсе не испытывает угрызений совести.
Он стремился представить себе медсестру действительно мертвой и прислушивался, овладевает ли им ощущение вины. Нет, ничего похожего не наступало, и Якуб продолжал спокойно и с удовольствием ехать по приветливой и нежной земле, прощавшейся с ним навсегда.